В Израиль и обратно. Путешествие во времени и пространстве. — страница 20 из 45

прочел на общем, неоформленном лице дебила. Они с восторгом смотрели на то, чем бы они стали, рискни они выйти в люди, как мы. Они — это было, откуда мы все вышли, чтобы сейчас, в конце трудового пути, посверкивать благородной сединой и позвякивать орденами. Они из нас, мы из них. Они не рискнули, убоявшись санитара; мы его подкупили, а потом подчинили. Труден и славен был наш путь в доктора и профессора, академики и генералы! Многие из нас обладали незаурядными талантами и жизненными силами, и все эти силы и таланты ушли на продвижение, чтобы брякнула и услужливо хлопнула дверца престижного гроба на колесах… Никогда, никогда бы не забыть, какими бы мы были, не пойди мы на все это… вот мы стоим серой, почтительной чередою, недолюди против уже нелюдей, с пограничными санитарами и гробом последнего живого человека между!.. Вот мы бредем, отдавшие все до капли, чтобы стать теми, кем вы заслуженно восторгаетесь; мертвые, хороним живого, слепим своим блеском живых!.. Ведь они живы, дебилы!!— вот что осенним холодком пробежало у меня между лопаток, между молодо напряженных мышц. Живы и безгрешны! Ибо какой еще у них за душой грех, кроме как в кулачке в кармане… да и карман им предусмотрительно зашили. А вот и мы с гробами заслуг и опыта на плечах… И если вот так заглянуть сначала в душу дебила, увидеть близкое голубое донышко в его глазах, потом резко взглянуть в душу того же генерала, да и любого из нас, то — Б-же! лучше бы не смотреть, чего мы стоим. А стоим мы дорого, столько, сколько за это уплатили. А уплатили мы всем. И я далек, ох как далек заглядывать в затхлые предательские тупички нашего жизненного пути, неизбежную перистальтику карьеры. Я заведомо считаю всю нашу процессию кристально чистыми, трудолюбивыми, талантливыми, отдавшими себя делу (хоть с большой буквы!..) людьми. И вот в такую, только незаподозренную, нашу душу и предлагаю заглянуть… и отворачиваюсь, испугавшись. То-то и они к нам не перебегают, замершие не только ведь от восторга, но и от ужаса! Не только дебилы, но и мы ведь с трудом отделим ужас от восторга, восторг от ужаса, да и не отделим, так и не разобравшись. Куда дебилу… он с самого начала, мудрец, испугался, он еще тогда, в колыбели, не пошел сюда, к нам… там он и стоит, в колыбели, с игрушечными грабельками и лопаткой, и не плачет по своему доктору: доктор-то живой, вы — мертвые. Никто из нас и впрямь не мог заглянуть в глаза Смерти, и не потому, что страшно, а потому, что уже. Души, не родившиеся в Раю, души, умершие в Аду; тетка протекает между нами, как Стикс. Мы прошли неживой чередою по кровавой дорожке парка; он был уже окончательно прибран (когда успели?..); не пущенные санитарами, остались в конце дорожки дебилы, выстроившись серой стенкой, и вот — слились с забором, исчезли. Последний мой взгляд воспринял лишь окончательно опустевший мир: за остывшим, нарисованным парком возвышался могильный курган, куда по одному уходили пациенты к своему доктору…

Кто из нас двоих жив? Сам ли я, мое ли представление о себе?

Она была большой доктор, но я и сейчас не отделался всеми этими страницами от все того же банального недоумения: что же она как врач знала о своей болезни и смерти? То есть знать-то она, судя по написанным страницам, все-таки знала… а вот как обошлась с отношением к этому своему знанию?.. Я так и не ответил себе на вопрос, меня по-прежнему продолжает занимать, какими способами обходится профессионал со своим опытом, знанием и мастерством в том случае, когда может их обратить к самому себе? Как писатель пишет письма любимой? как гинеколог ложится с женою? как прокурор берет взятку? на какой замок запирается вор? как лакомится повар? как строитель живет в собственном доме? как сладострастник обходится в одиночестве?., как Г-сподь видит венец своего Творения?.. Когда я обо всем этом думаю, то, естественно, прихожу к выводу, что и большие специалисты — тоже люди. Ибо те узкие и тайные ходы, которыми движется в столь острых случаях их сознание, обходя собственное мастерство, разум и опыт, есть такая победа человеческого над человеком, всегда и в любом случае!.. — что можно лишь снова обратить свое вытянувшееся лицо к Нему, для пощады нашей состоящему из голубизны, звезд и облак, и спросить: Г-споди! Сколько же в Тебе веры, если Ты и это предусмотрел?!.

1970, 1978

В ночь под Рождество

(из книги «Обретение имени»)

Посвящается Л.Х.

БАРУХ АТА АДОНАЙ ЭЛОГЭЙНУ МЕЛЕХ ГАОЛЯМ — было набрано кириллицей на формате А-4 самым крупным и самым жирным шрифтом, не поперек, а вдоль, в две строки, правда слева направо. Лист в руках белеет, буквы чернеют, будто висят в воздухе темной южной ночи, будто освещенные уже взошедшей Звездой.

Мы на пустой площади перед… по кругу идет единственная бутылка сомнительного нерусского вина, якобы «для согреву». Отговаривали ведь ехать — не послушал… хорошо хоть, что внял рекомендациям и взял с собой теплую куртку, а не белые штаны. Плохо, что позвонил домой поздравить с наступающим — неправильный голос жены: сына опять выгоняют из школы.

Кругом — ночь. Я бреду к Богу, ведомый белеющим листом бумаги в руках, в пятне ночи, как в луче прожектора тьмы. Я бреду, раздавленный, к Богу, преградившему мне путь, бреду полон решимости, с усилием не снимая шапки.

УБЬЮ!!

Постой, погоди! не принимай так близко к сердцу! Авраам нашелся… Ты же старше его на полвека!

Стена, перед которой я стоял, была старше меня на две тысячи лет и на возраст сына…

Вопрос, который стоял передо мной, был старше Стены, но не старше сына: отцы и дети.

ПАПА!!

Так же темно, как мне, утром ему идти в школу…

Утомленные и бестолковые, замерзшие, пряча взгляды, мы разбрелись вдоль Стены, как по партам.

Какой урок будет первым? те ли учебники у тебя в ранце? а вдруг это именно тебя вызовут?

Но ты же сам настоял ехать! вот такой неподготовленный, так и не выучивший урока, ты сам вызвался отвечать, сам поднял первым руку! В чем Авраамова вера? В том, что Он остановит-таки его занесенную руку, не вызовет. И вера цела, и сын. Хитро!..

Однако молчание. Ожидание длиннее времени. Кто тебя за язык тянул??

Ты сказал, а Он молчит. Водит пальцем по классному журналу. Может, имя твое забыл?

БИ-ТОВ.

Я — хороший, меня не надо. Господи! Первое слово Талмуда.

Я стоял лицом к лицу с Богом. У Бога тоже не было имени.

Я стоял носом в Стену.

Может, меня поставили в угол?

Угла не было. Он был бесконечен, угол. Слишком развернут, слишком прям.

Слева и справа, невидимые, но ощутимые, подразумевались такие же провинившиеся.

Стена светилась желтым коммунальным светом слабой лампочки в коридоре, отдельно от белой молитвы, черной буквы и стылой ночи.

Желтая, трещиноватая, из больших неотесанных блоков; они прижаты друг к другу только весом, без цемента: множество образуется щелей и дырок — все они зашпаклеваны записками.

Стена так устала, что стоит уже вечно. Она уже старше своих лет.

Правду честно не скажешь. Все просят, хоть бы кто спасибо сказал!

Просьбы, слава Богу, никто, кроме Него, не прочтет.

Вот уж, Стена — не идол!

Бог — это то, во что ты уперся.

У тебя нет выхода.

Мысль страннейшим образом пропадает.

Всякая, любая.

Только ты и Он.

У Него еще нет имени: Он не Будда, не Христос, не Магомет.

Он — масса.

Господи, помилуй!

Вот так и случилось, что человек, клонящийся к семидесяти, с четырьмя высшими и одним неоконченным начальным, отец четырех детей от сорока до пятнадцати и четырех внуков от одного до семнадцати, крещенный в Православии, хронически беспартийный гой, русский и грешный, стоит перед Стеной и плачет.

Стена Плача.

Потому что — перед Богом.

Потому что — человек.

Потому что — верит.

Не кому-нибудь и не в кого-нибудь. Не зачем-то и не для чего-то. Не потому что и не поэтому. Не во что-нибудь.

Ни во что.

Он верит ни во что. В Стену он верит.

Никто его больше ни Андрюшей, ни Люкой не зовет. Не зовут меня даже Битов.

Не зовут меня… не слышу даже «Эй, ты!» Зовут… это ведь когда ты кому-нибудь нужен.

Зачем-то. Когда я нужен зачем-то, зовут меня Андрей Георгиевич. Как змея какого-нибудь.

Когда дряхлеющие силы

Нам начинают изменять…

И Бога нет, и мамы нет…

Кому меня звать-то? Такой я и сам себе не нужен. Андрей Георгиевич! не могли бы вы пойти куда-нибудь подальше!

И никому-то я, кроме Него, не нужен.

Я стою носом к Стене и не знаю, что дальше.

Стена — глухая. Бог понимает только по-писаному. Читает. Ему все равно, на каком языке.

Потому что читает Он — в сердце.

В сердце у меня — записка. Мне нечем и не на чем ее написать. Писатель, называется…

Ручка провалилась за подкладку, нашлась, слава Богу (выходит, Ему же!). Теперь, окончательно, нет бумаги. Голь на выдумки… отрываю аккуратненький, чтобы не задеть Буквы, клочок от еврейской все-таки молитвы. Бумага, выходит, совсем уж от Бога.

ГОСПОДИ! СДЕЛАЙ ТАК, ЧТОБЫ ЕГОРА НЕ ВЫГНАЛИ ИЗ ШКОЛЫ!

Во что только человек не верует?!

Может, он верит, что ему не выстрелят в затылок? Может, он верит, что Господь не в этот миг его покарает?

Но и этот миг миновал, и вот он — жив-живехонек!

СЛАВА БОГУ!

И человек продолжает стоять перед Стеной и верить. И верит он не в Бога, а — Богу.

Ведь Бог мог ему такое сказать! что не выдержало бы сердце. А — не сказал, пожалел еще раз.

ПРОСТИЛ.

Спасибо Тебе, Господи!

Господи, как сладко обращаться к тебе на Ты!

На следующий день сына еще раз не выгнали из школы.


Анатолий Найман


Коэффициент государства

При том что время здесь окаменевает совершенно конкретно и буквально — в виде Стены Плача или горы Фавор,— вопрос «что новенького?» остается самым актуальным. Однако некорректным. Потому что новенькое возникает каждые десять-пятнадцать минут. Главным образом как угроза, попытка ее осуществления, приносимое осуществлением несчастье — и как реакция на угрозу, попытку, беду. Из взаимодействия того и другого вырабатывается коэффициент. На него умножается личное: быт, работа, книги, автомобиль, невзгоды и успех — словом, то, что во всем мире называется «нормальная жизнь». Каков этот коэффициент на данную минуту, определяют не специалисты, не министры и пресса — его чувствуют кожей.