Кроме амбициозных планов пересмотреть наше представление о реальности, феноменологи пообещали изменить наше представление о самих себе. Они считали, что нам не нужно пытаться выяснить, что такое человеческий разум, словно это некая субстанция. Вместо этого мы должны рассмотреть, как он работает и как человек получает свой опыт.
Эту идею Гуссерль почерпнул у своего учителя Франца Брентано, еще будучи в Вене. В одном из параграфов своей книги «Психология с эмпирической точки зрения» Брентано предложил подходить к разуму с точки зрения его «интенций» — вводящего в заблуждение слова, звучащего, будто речь об осознанных целях. На самом деле оно означает общее стремление или натяжение, от латинского корня in-tend[11], означающего тянуться к чему-то или во что-то. По мнению Брентано, это стремление к объектам и есть то, чем наш разум занят всегда. Наши мысли неизменно о чем-то или по поводу чего-то, писал он: в любви что-то любят, в ненависти что-то ненавидят, в суждениях что-то утверждают или отрицают. Даже когда я представляю себе несуществующий объект, моя мысленная структура все равно состоит из «о-чем-то» или «из-чего-то». Если мне снится, что мимо меня мчится белый кролик, на бегу проверяя свои карманные часы, то мне снится мой фантастический сон с кроликом. Если я смотрю в потолок, пытаясь понять структуру сознания, я думаю о структуре сознания. За исключением глубокого сна, мой разум всегда на что-то направлен: он обладает «интенциональностью». Взяв ростки этой идеи у Брентано, Гуссерль сделал ее ключевой для своей философии.
Попробуйте сами: если вы попытаетесь посидеть две минуты, не думая ни о чем, вы, вероятно, поймете, почему интенциональность так принципиальна в жизни человека. Ум носится кругами, как белка в поисках орехов, поочередно хватаясь за мигающий экран телефона, далекий след на стене, звон чашек, похожее на кита облако, слова друга в недавней беседе, боль в колене, важный дедлайн, смутное предчувствие хорошей погоды, тиканье часов. Некоторые восточные техники медитации направлены на то, чтобы прервать это бесконечное метание, но крайняя сложность этой задачи показывает, насколько ментальная инертность неестественна. Предоставленный самому себе, ум тянется во все стороны, пока он бодрствует, и продолжает делать это, пока мы спим.
Если рассуждать таким образом, то разум едва ли является чем-то отдельным: он есть все и сразу. Это отличает человеческий разум (и, возможно, разум некоторых животных) от всего остального, что существует в природе. Ничто больше не может быть настолько к вещам или о вещах, как разум: даже книга раскрывает содержание только своему читателю, а в остальных случаях является просто приспособлением для хранения информации. Но разум, который ничего не испытывает, ничего не воображает и ни о чем не рассуждает, вряд ли вообще можно считать разумом.
Гуссерль увидел в интенциональности способ обойти две великие неразрешенные загадки истории философии: вопрос о том, чем «на самом деле» являются объекты, и вопрос о том, чем «на самом деле» является разум. Совершив эпохé и выведя за скобки обеих тем все осмысление реальности, можно сконцентрироваться на том, что предстает взору. Можно применить свои описательные силы к бесконечному танцу интенциональности, который происходит в нашей жизни: вихрь нашего разума, захватывающего феномены один за другим и кружащего их по полу, не останавливаясь, пока играет музыка жизни.
Три простые идеи — описание, феномен, интенциональность — заняли гуссерлевских учеников во Фрайбурге на добрый десяток лет. Ведь если все человеческое существование требовало их внимания, разве могла у них когда-нибудь закончиться работа?
Гуссерлевская феноменология не имела такого огромного влияния, как впоследствии сартровский экзистенциализм — по крайней мере, напрямую, но именно ее основы позволили Сартру и другим экзистенциалистам так смело писать обо всем — от официантов в кафе до деревьев и женской груди. Читая Гуссерля в Берлине в 1933 году, Сартр сформировал собственную смелую интерпретацию, особо выделяя интенциональность и то, как она «выбрасывает» разум в мир вещей. Согласно Сартру, это дает разуму огромную свободу. Если мы есть не что иное, чем то, о чем мы думаем, то никакая предопределенная «глубинная природа» нас не определяет. Мы изменчивы. Он придал этой идее сартровский оттенок в коротком эссе «Основная идея феноменологии Гуссерля: интенциональность», которое начал писать в Берлине, но опубликовал только в 1939 году.
Философы прошлого, писал он, застряли в «пищеварительной» модели сознания: они думали, что воспринимать что-то — значит втягивать это в нашу собственную субстанцию, как паук погружает насекомое в собственную слюну, начиная его переваривать. Интенциональность Гуссерля, напротив, подразумевает, что осознать что-то — значит вырваться наружу…
вырваться из влажной, пищеварительной тесноты и улететь туда, за пределы себя, к тому, что не является собой. Лететь туда, к дереву, и в то же время не к дереву, ведь оно ускользает и отталкивает меня, и я не могу потерять себя в нем больше, чем оно может раствориться во мне: вне его, вне себя… И в этом же процессе сознание очищается и становится ясным, как мощный порыв ветра. В нем больше нет ничего, кроме порыва к бегству от себя, к ускользанию за пределы себя. Если бы вы, что невозможно, «вошли» в сознание, вас бы моментально выбросил обратно наружу вихрь — туда, где дерево и вся остальная пыль, ибо у сознания нет «внутри». Оно является лишь видимостью самого себя, и именно этот абсолютный полет, этот отказ быть чем-то и есть то, что делает его сознанием. Теперь представьте себе последовательную серию всплесков, вырывающих нас из самих себя, не оставляющих «нам самим» времени сформироваться за ними, но выбрасывающих нас за их пределы в сухую пыль мира, на твердую землю посреди вещей. Вообразите, что мы выброшены подобным образом, брошены самой нашей природой в равнодушный, враждебный, сопротивляющийся мир. Если вы так поступите, вы поймете весь смысл открытия, которое Гуссерль выразил в знаменитой фразе: «всякое сознание есть“ сознание о”».
По Сартру, отгородившись от мира в собственном сознании, «в уютной теплой комнате с закрытыми ставнями», мы просто перестаем существовать. У нас нет родного дома: пребывание на пыльной дороге — сама суть того, кто мы есть.
Дар Сартра к шокирующей метафоре делает его эссе «Интенциональность» самым читаемым и одним из самых коротких когда-либо написанных введений в феноменологию. Оно, безусловно, читается лучше, чем что-либо, написанное Гуссерлем. Однако Сартр к тому времени был в курсе, что Гуссерль впоследствии отошел от этой ограниченной извне интерпретации интенциональности. Он стал смотреть на нее иначе — как на процесс, который в конце концов втягивает все обратно в сознание.
Гуссерль уже давно рассматривал возможность того, что весь танец интенциональности может быть осмыслен как события, происходящие во внутреннем мире человека. Поскольку эпохé приостановило вопросы о реальности вещей, ничто не мешало и такой интерпретации. Реально, не реально, внутри, снаружи — какая разница? Размышляя над этим, Гуссерль начал превращать свою феноменологию в ответвление «идеализма» — философской традиции, которая отрицает внешнюю реальность и определяет все как некую личную галлюцинацию.
В 1910-х и 1920-х годах Гуссерля побудило к этому его стремление к ясности. Во многом в окружающем мире трудно быть уверенным до конца; при этом можно быть уверенным в том, что происходит в собственной голове. В серии лекций, прочитанных в Париже в феврале 1929 года, которые посетили многие молодые французские философы (хотя Сартр и де Бовуар пропустили их), Гуссерль изложил данную идеалистическую интерпретацию и указал, насколько она сближает его с философией Рене Декарта, заявившего «Я мыслю, следовательно, я существую» и наметившего тем самым интроспективную исходную точку — если такая точка вообще возможна. Каждый желающий стать философом, говорил Гуссерль, должен хотя бы раз попытаться сделать как Декарт — «уйти в себя» и начать все с нуля, с определенной точки. В заключение своих лекций он процитировал блаженного Августина:
Не выходи вне себя, вернись к самому себе, ибо истина обитает во внутреннем человеке.
Позднее Гуссерль совершит еще один сдвиг, вновь обратившись к внешнему миру, к богатой смеси телесного и социального опыта, разделенного с другими людьми. В последние годы жизни он будет меньше говорить об интроспекции Декарта и Августина и больше — о «мире», где происходит опыт. Однако в тот период он был почти полностью обращен внутрь себя. Быть может, это кризисы военного времени усилили его стремление к личной, неприкосновенной зоне, но первые тенденции к интроспекции проявились еще до смерти его сына в 1916 году. До сих пор не утихают споры о том, насколько существенными были изменения в Гуссерле и как далеко зашел его идеалистический поворот.
За время своего долгого «правления» во Фрайбурге Гуссерль настолько превратился в идеалиста, что настроил против себя нескольких талантливых учеников. Одной из первых это отметила Эдит Штайн вскоре после завершения своей докторской диссертации по феноменологии эмпатии — предмета, который заставил ее искать связи между людьми в общей внешней среде, а не внутри сознания. В начале 1917 года между ней и Гуссерлем состоялся долгий спор на эту тему, причем сидела она на «старом добром кожаном диване», на котором обычно сидели в его кабинете любимчики. Они дискутировали два часа, так и не придя к согласию, и вскоре после этого Штайн ушла с поста его ассистента и покинула Фрайбург.
У нее были и другие причины уехать: ей нужно было больше времени для собственных работ, а все время уходило на помощь Гуссерлю в его исследованиях. К сожалению, другую должность удалось найти с большим трудом. Сначала Штайн отказали в официальной должности в Геттингенском университете, потому что она была женщиной. Затем, когда появилась другая вакансия в Гамбурге, она даже не стала пытаться подавать заявление, будучи уверена, что ее еврейское происхождение станет проблемой: на кафедре уже было два философа-еврея, и это казалось лимитом. Она вернулась в свой родной город, Бреслау (ныне Вроцлав в Польше), и работала над диссертацией. Там Штайн приняла христианство, прочитав автобиографию святой Терезы Авильской, и в 1922 году неожиданно стала монахиней-кармелиткой. Орден дал ей особое разрешение продолжать учебу и выписывать книги по философии.