В кафе с экзистенциалистами. Свобода, бытие и абрикосовый коктейль — страница 18 из 69

Оба они считали, что философии нужна революция, но расходились в том, какую форму она должна принять. Были у них и стилистические разногласия. Хайдеггер считал скучной манию Ясперса к спискам и столбцам в своих работах, а Ясперс находил черновики «Бытия и времени» невнятными. Были и другие ранние признаки дисгармонии. Однажды Ясперсу сказали, что Хайдеггер плохо отозвался о нем за его спиной, и он решил с ним поговорить. Хайдеггер стал это отрицать и добавил шокированным тоном: «Я никогда раньше с таким не сталкивался». Это оставило Ясперса в еще большем замешательстве. Спор закончился тем, что они оба были обескуражены и оскорблены, но Ясперс замял дело.

Затем непонимание только усилилось. С приходом к власти нацистов в их отношениях появилось нечто «отчуждающее», как выразился Ясперс в написанных много лет спустя частных заметках о Хайдеггере. У Ясперса были все причины для отчуждения от своего друга: сам-то он не был евреем, а вот Гертруда была. Как и многие другие, супруги поначалу относились к нацистской угрозе пренебрежительно. Они руководствовались обычными соображениями: не могут же эти варвары долго оставаться у власти? Даже для выдающегося профессора было бы трудно бежать из страны и начать все сначала в другом месте, вдали от всего, что придавало смысл его жизни. Кроме того, уехать всегда означало уплату «налога на побег из Рейха» и получение виз. С 1933 года Карл и Гертруда регулярно рассматривали возможность бегства, но так этого и не сделали.

В марте 1933 года, перед самым началом ректорства, Хайдеггер посетил Ясперса, и в разговоре произошел неловкий момент. Зашла речь о национал-социализме, и Хайдеггер сказал: «Нужно идти в ногу со временем». Ясперс был так потрясен, что не нашелся с ответом и в свою очередь не стал дальше расспрашивать Хайдеггера, не желая слышать, что еще тот может добавить. В июне того же года Хайдеггер снова побывал у Ясперса в Гейдельберге, чтобы повторить свою речь о новом режиме и университетах. Находясь в аудитории, Ясперс был поражен «громом аплодисментов», которыми студенты приветствовали слова Хайдеггера. Что касается его самого, то он писал: «Я сидел впереди на периферии, вытянув перед собой ноги, засунув руки в карманы, и не двигался с места». Длинные ноги Ясперса, которые производили такое впечатление на Арендт, выразили все эмоции Ясперса по поводу речи Хайдеггера.

После этого у себя дома Ясперс сказал Хайдеггеру: «Как в 1914 году…», намереваясь продолжить: «Снова это коварное массовое помешательство». Но Хайдеггер с таким энтузиазмом согласился с первыми словами, что Ясперс оборвал свою мысль на полуслове. Чуть позже за ужином зашла речь о Гитлере и его недостатке образования, и на этот раз Хайдеггер, как ни странно, сказал: «Образование совершенно не важно, просто посмотрите на его замечательные руки!» Для любого другого человека это прозвучало бы просто эксцентрично. Для Хайдеггера же с его интересом к ручной работе это было действительно значимо. Похоже, его привлекала не столько нацистская идеология, сколько идея о том, что Гитлер умело придаст стране новую форму.

Гертруда Ясперс ожидала приезда Хайдеггера с ужасом, но ради мужа старалась встретить его радушно. Перед его приездом она писала родителям: «Я должна сказать себе: я — дама с Востока, мы знаем о гостеприимстве все! Поэтому я должна просто быть доброй и молчать!» Так она и поступила, но при отъезде Хайдеггер был с ней невежлив: «Он даже толком не попрощался», — написал Ясперс Ханне Арендт впоследствии. Ясперс не мог простить его прежде всего за это. Много лет спустя Хайдеггер сказал, что поступил так из стыда, имея в виду, вероятно, что ему было стыдно за свой нацизм, но Ясперс отнесся к этому объяснению скептически. Их переписка заглохла надолго, и Хайдеггер больше никогда не приезжал домой к Ясперсу.

Позже Ясперс вспоминал, что, быть может, совершил ошибку, слишком тактично обращаясь с Хайдеггером. Когда в 1933 году Хайдеггер прислал ему печатную версию своей ректорской речи, ответ Ясперса был в высшей степени дипломатичным: «Приятно было увидеть авторское изложение речи после того, как я прочитал ее пересказ в газете». Нужно ли было быть более критичным, спрашивал он себя позже? Возможно, именно он мог остановить «опьяненного, воодушевленного Хайдеггера». Возможно, Хайдеггер нуждался в том, что впоследствии получило название «интервенция», и это спасло бы его от самого себя. Ясперс подразумевал, что не смог повлиять на Хайдеггера в должной степени — и он связывал это с общей неспособностью образованных и терпимых немцев принять вызов времени.

Конечно, последующим поколениям (да и тем же самым людям впоследствии) относительно легко увидеть, какие проблемы представляла собой та или иная «пограничная ситуация»; однако проживающим ее в моменте такой ретроспективный взгляд недоступен. Естественная человеческая реакция — попытаться продолжать жить как можно более привычной жизнью, пока это возможно. Бруно Беттельгейм позже заметил, что при нацизме некоторые сразу поняли, что жизнь не могла оставаться неизменной: именно они сбежали быстрее всех. Сам Беттельгейм в их число не входил. Арестованного в Австрии, аннексированной Гитлером, его отправили сначала в Дахау, а затем в Бухенвальд, но затем освободили по массовой амнистии в честь дня рождения Гитлера в 1939 году — невероятное избавление, после которого он сразу же уехал в Америку.

Важность сохранения открытости к происходящему и способности увидеть момент, когда необходимо принять решение, была темой, которую в том же году исследовал другой философ-экзистенциалист, на этот раз французский — Габриэль Марсель. Христианский мыслитель, сделавший себе имя как драматург и излагавший свои идеи в основном в эссе или на встречах со студентами и друзьями в своей парижской квартире, Марсель разработал глубоко теологическую ветвь экзистенциализма. Его вера отдаляла его от Сартра и Хайдеггера, но он разделял с ними чувство того, как история предъявляет требования к человеку.

В своем эссе «Онтологическое таинство и конкретное приближение к нему»[27], написанном в 1932 году и опубликованном в роковом 1933 году, Марсель писал о человеческой склонности застревать в привычках, принятых идеях и бездумной привязанности к имуществу и знакомым сценам. Вместо этого он призывал своих читателей развивать способность оставаться «доступными» для ситуаций по мере их возникновения. Подобные идеи disponibilité или доступности рассматривались и другими писателями, в частности Андре Жидом, но Марсель сделал это своим основным экзистенциальным императивом. Он осознавал, насколько это редкое явление и как непросто с ним жить. Большинство людей впадают в то, что он называет «кристаллизации»: скованную, зажатую форму жизни — «будто каждый из нас скрывает в себе некий панцирь, который постепенно затвердевает и заключает его в тюрьму».

Марселевский «панцирь» напоминает понятие Гуссерля о накопленных и негибких предубеждениях, которые следует отбросить в эпохé, чтобы открыть доступ к «самим вещам». В обоих случаях отбрасывается жесткое, и трепетная свежесть того, что находится под ним, становится объектом внимания философа. Для Марселя научиться оставаться открытым к реальности таким образом — главная задача философа. Это под силу каждому, но философ — это тот, от кого прежде всего требуется бодрствовать, чтобы первым забить тревогу, если что-то не в порядке.

Хайдеггер тоже верил в бдительность: он намеревался потрясти людей, чтобы вывести их из забытья. Но для него бдительность означала не привлечение внимания к нацистскому насилию, государственной слежке или реальным угрозам для его сограждан. Она означала решительность и твердость в выполнении требований, которые история предъявляла Германии с ее самобытным бытием и судьбой. Это означало идти в ногу с избранным кумиром.

Для Хайдеггера в начале 1930-х годов речь шла исключительно о немцах.

Этот аспект его работы легко забыть; мы привыкли считать философию универсальным посланием для любого времени и места — или, по крайней мере, предполагаем у нее стремление к этому. Но Хайдеггеру не нравилось понятие универсальных истин или универсального человечества, он считал это фантазией. Для него Dasein не определяется общими способностями разума и понимания, как считали философы эпохи Просвещения. Тем более он не определяется какой-либо трансцендентной вечной душой, как это принято в религиозной традиции. Мы вообще не существуем на более высоком, вечном плане. Бытие Dasein локально: оно имеет историческую ситуацию и формируется во времени и месте.

В самом начале «Бытия и времени» Хайдеггер обещает, что книга приведет нас к грандиозному финалу, в котором он сделает это окончательное заключение: что смысл бытия Dasein есть время. Он так и не сделал этого, потому что так и не закончил книгу: у нас есть только первая часть. Но он ясно показал, каким путем собирается идти. Если мы по своей природе временные существа, то подлинное существование означает, во‑первых, принятие того, что мы конечны и смертны. Мы умрем: это очень важное осознание Хайдеггер называет подлинным «бытием-к-смерти», и оно является основополагающим в его философии.

Во-вторых, это также означает понимание того, что мы являемся историческими существами, и осознание требований, которые предъявляет к нам наша конкретная историческая ситуация. В том, что Хайдеггер называет «предвосхищающей решимостью», Dasein обнаруживает, «что его предельная возможность состоит в том, чтобы отказаться от себя». В этот момент, благодаря бытию-к-смерти и решимости встретить свое время, человек освобождается от «они» и обретает свое истинное, подлинное «я».

Именно на этих страницах «Бытия и времени» Хайдеггер звучит как фашист. Можно не сомневаться, что он мыслил в политических терминах, когда писал свои отрывки о смерти и решимости. Тем не менее даже тут основные концепции Хайдеггера могли бы привести к совершенно иному толкованию. Как его идеи о «них» и подлинности могли привести его к аргументации в пользу сопротивления тоталитарному промыванию мозгов, так и идеи о решимости и принятии смертности могли стать основой для мужественного сопротивления режиму и его методам запугивания. Это мог бы быть манифест антитоталитарного героизма. Вместо этого очевидно, что Хайдеггер хотел, чтобы в этом тексте была видна масса политически заряженных смыслов — хотя, возможно, только для своих.