Архивы Гуссерля пережили войну и по большей части все еще находятся в Лувене, вместе с его библиотекой. Они занимают исследователей уже более семидесяти пяти лет и позволили создать сборник под названием «Гуссерлиана». На сегодняшний день он включает в себя сорок два тома собрания сочинений, девять томов дополнительных материалов, тридцать четыре тома различных документов и переписок, а также тринадцать томов официальных английских переводов.
Одним из первых, кто приехал в Лувен, чтобы ознакомиться с архивом, был Морис Мерло-Понти, который уже хорошо знал ранние работы Гуссерля и прочитал о неопубликованных рукописях в статье в Revue internationale de philosophie. В марте 1939 года он написал письмо, чтобы договориться о визите к Ван Бреда для изучения вопросов, связанных с феноменологией восприятия. Ван Бреда принял его, и Мерло-Понти провел незабываемую неделю апреля в Лувене, погрузившись в неизданные и неопубликованные главы, которые Гуссерль намеревался добавить к «Идеям», а также к «Кризису европейских наук и трансцендентальной феноменологии».
Эти поздние работы Гуссерля отличаются по духу от ранних. Для Мерло-Понти они свидетельствовали о том, что в последние годы жизни Гуссерль начал отходить от своей интроспективной, идеалистической интерпретации феноменологии в сторону менее изолированной картины того, как человек существует в мире рядом с другими людьми и погружен в чувственный опыт. Мерло-Понти даже задавался вопросом, не перенял ли Гуссерль кое-что из этого у Хайдеггера — довольно спорная интерпретация. Можно усмотреть и другие влияния: из социологии и, возможно, из исследований Якоба фон Икскюля о том, как различные виды животных воспринимают свою «среду обитания», или Umwelt. Независимо от источника вдохновения, новое видение Гуссерля включало размышления о том, что он называл Lebenswelt, или «жизненный мир» — тот едва заметный социальный, исторический и физический контекст, в котором происходит любая наша деятельность и который мы обычно принимаем как должное. Даже наше тело редко требует сознательного внимания, однако ощущение того, что мы существуем в нем, является частью почти каждого нашего опыта. Когда я передвигаюсь или протягиваю руку, чтобы что-то схватить, я чувствую свои конечности и расположение моего физического «я» в мире. Я чувствую свои руки и ноги изнутри; мне не нужно смотреть в зеркало, чтобы увидеть, как они расположены. Это известно как «проприоцепция» — восприятие себя, — и это важный аспект опыта, который я обычно замечаю только тогда, когда что-то идет не так. Когда я сталкиваюсь с другими, говорит Гуссерль, я также неявно осознаю их как существ, имеющих «свой личный окружающий мир, ориентированный вокруг их живых тел». Тело, жизненный мир, проприоцепция и социальный контекст — все это интегрировано в текстуру мирского бытия.
Можно понять, как Мерло-Понти увидел в новом увлечении Гуссерля признаки хайдеггеровского бытия-в-мире. Были и другие связи: поздние работы Гуссерля показывают, что он, как и Хайдеггер, рассматривает длительные процессы в культуре и истории. Но тут между ними есть и большая разница. Хайдеггеровские труды по истории бытия пронизаны тоской по некоему родному времени, по утраченной эпохе или месту, к которому философия должна быть отслежена и из которого она должна возродиться. Зачастую мечты Хайдеггера о доме вызывают в памяти лесистый германский мир его детства с его ремеслами и молчаливой мудростью. Иногда он вызывает в памяти архаичную греческую культуру, которую он считал последним периодом, когда человечество философствовало должным образом. Хайдеггер был не одинок в своем увлечении Грецией; среди немцев того времени это была своего рода мания. Но другие немецкие мыслители чаще всего фокусировались на расцвете философии и учености в IV веке до нашей эры, на временах Сократа и Платона, тогда как Хайдеггер считал это периодом, с которого все пошло не туда. Для него философами, которые по-настоящему соединились с бытием, были досократики, такие как Гераклит, Парменид и Анаксимандр. В любом случае, в работах Хайдеггера о Германии и Греции чувствуется настроение человека, жаждущего вернуться в глухой лес, в детскую невинность и в темные воды, где зародились первые аккорды мысли. Назад — в то время, когда общество было простым, искренним и поэтичным.
Гуссерлю неинтересны были подобные поиски земли обетованной. В своих работах по истории он обращался к более сложным периодам, особенно к тем временам, когда культуры сталкивались друг с другом в ходе путешествий, миграций, исследований или торговли. В такие периоды, писал он, люди, живущие в своей культуре или «домашнем мире» (Heimwelt), встречают людей из «чужого мира» (Fremdwelt). Для этих людей их родной мир является родным, а другой — чужим. Шок от встречи взаимный, и он пробуждает каждую культуру к удивительному открытию: их мир не является чем-то бесспорным. Путешествующий грек обнаруживает, что греческий жизненный мир — это всего лишь греческий мир и что существуют также индийский и африканский миры. Увидев это, представители каждой культуры приходят к пониманию того, что они в целом являются «мировыми» существами, которые не должны ничего принимать как должное.
Таким образом, для Гуссерля кросс-культурные контакты в целом хороши, поскольку они побуждают людей к самоанализу. Он подозревал, что философия зародилась в Древней Греции не потому, как это представлял себе Хайдеггер, что греки имели глубокие, устремленные вглубь себя отношения со своим бытием, а потому, что они были торговым народом (хотя иногда и воинственным), который постоянно соприкасался с внешним миром.
Эта разница подчеркивает контраст между идеями Гуссерля и Хайдеггера в 1930-е годы. В то десятилетие Хайдеггер все больше обращался к архаике, провинциальности и устремленности вовнутрь, о чем свидетельствует его статья о том, почему он не переехал в Берлин. В ответ на те же события Гуссерль повернулся к внешнему миру. Он писал о своих мирах в космополитическом духе — и это в то время, когда слово «космополит» стало оскорблением, часто понимаемым как «еврей». Он был одинок во Фрайбурге, но использовал свои последние выступления 1930-х годов в Вене и Праге, чтобы обратиться с призывом к международному научному сообществу. Видя вокруг себя социальный и интеллектуальный кризис, Гуссерль призывал деятелей науки к совместной работе против растущего иррационализма и мистицизма, против культа всего местного, чтобы спасти дух Просвещения — всеобщего разума и свободного знания. Он не ожидал, что кто-то вернется к невинной вере в рационализм, но утверждал, что европейцы должны защищать разум, поскольку если его потерять, то вместе с ним будет потерян континент и весь культурный мир.
В своем эссе 1933 года «Онтологическое таинство и конкретное приближение к нему» Габриэль Марсель представил прекрасный образ, отражающий взгляд Гуссерля на то, что могут для нас сделать встречи с иным и международные связи. Он писал:
…мне лично понятно из опыта, как может от незнакомого, случайно встретившегося человека исходить призыв, которому ты не можешь противостоять, он способен спутать все, казалось бы, устоявшиеся перспективы, — так порыв ветра мог бы смешать все упорядоченные планы декорации: что казалось близким, становится бесконечно далеким; чаще всего эти бреши сразу же заполняются снова…[44]
Смена декораций и резкая перенастройка перспектив характеризуют многие неожиданные встречи, описанные в этой книге: открытие Брентано Хайдеггером в юности, открытие Гуссерля Левинасом в Страсбурге, открытие Гуссерля (и Левинаса) Сартром через Раймона Арона в Bec-de-Gaz — и многое другое. Открытие Мерло-Понти поздних работ Гуссерля в 1939 году было одним из самых плодотворных среди этих открытий. Во многом благодаря этой единственной неделе чтения в Лувене он разработает свою изысканную и богатую философию человеческого воплощения и социального опыта. Его работа, в свою очередь, повлияет на поколения ученых и мыслителей, и по сей день соединяя их с Гуссерлем.
Гуссерль прекрасно понимал ценность своих неопубликованных работ, незаконченных, хаотичных и едва разборчивых, для потомков. Он писал другу в 1931 году: «Самая большая и, как я считаю, самая важная часть труда всей моей жизни по-прежнему лежит в моих рукописях, едва поддающихся изучению из-за их объема». Наследие Гуссерля было почти самостоятельной формой жизни: биограф Рюдигер Сафрански сравнил его с сознанием моря в романе Станислава Лема «Солярис»[45]. Сравнение вполне уместно, поскольку море Лема общается, вызывая идеи и образы в сознании людей, которые к нему приближаются. Архив Гуссерля оказывал свое влияние примерно тем же способом.
Если бы не героизм и энергия отца Ван Бреда, весь архив был бы потерян. Его вообще не было бы, не продолжай Гуссерль совершенствовать и развивать свои идеи даже после того, как многие решили, что он просто ушел на покой и спрятался. Более того, ничто из этого не сохранилось бы без доли везения: это напоминание о том, какую роль играет случайность даже в самых продуманных человеческих делах.
Визит Мерло-Понти в Лувен состоялся в последние месяцы мира, в 1939 году. Это был год, как позже описала его де Бовуар, когда история захватила их всех и больше никогда не отпускала.
Де Бовуар и Сартр провели тот август в отпуске в вилле в Жуан-ле-Пене вместе с Полем Низаном и Жаком-Лораном Бо. Они читали газеты и слушали радио и со страхом и отвращением восприняли новость о заключении 23 августа пакта между нацистами и Советским Союзом, который означал, что Советский Союз будет наращивать собственную мощь и не окажет никакого противодействия в случае экспансии Германии. Это стало особенно сильным ударом для всех, кто поддерживал советский коммунизм как великий противовес нацизму, как это, безусловно, делал Низан, а также в некоторой степени Сартр и де Бовуар. Если Советский Союз не сможет противостоять нацистам, то кто? И вновь война, казалось, могла начаться в любой момент.