Сартр мог бы счастливо жить так годами — но смешная война оказалась шуткой со сбивающей с ног концовкой. В мае 1940 года Германия внезапно захватила Голландию и Бельгию, а затем напала на Францию. Сражаясь на фронте, Бо был ранен и получил Croix de guerre[48]. Поль Низан, старый друг Сартра и недавний товарищ по отдыху, был убит под Дюнкерком 23 мая, незадолго до масштабной эвакуации союзных войск. Мерло-Понти направили в качестве пехотного офицера в Лонгви на линию фронта. Позже он вспоминал одну долгую ночь, когда он и его подразделение слышали крики о помощи немецкого лейтенанта, который был ранен и застрял в колючей проволоке: «Французские солдаты, спасите умирающего». Им приказали не идти к нему, так как эти крики могли быть уловкой, однако на следующий день они нашли его на проволоке мертвым. Мерло-Понти никогда не забудет вид «тощей груди, которую форма едва согревала в этот почти нулевой холод… пепельно-русые волосы, нежные руки».
Бои были ожесточенными, но недолгими. Память о Первой мировой войне была так свежа, что французские командиры и политики выступали за скорейшую капитуляцию, чтобы избежать бесполезной бойни, — разумная точка зрения, хотя, как и другие, казалось бы, рациональные расчеты в эту нацистскую эпоху, она была сопряжена с психологическими издержками. Отряд Раймона Арона отступил, так и не увидев врага, и присоединился к группам гражданских лиц, бежавших по дорогам; будучи евреем, он знал, какой опасности подвергался со стороны немцев, и быстро добрался до Британии, где всю войну работал журналистом на Свободные французские силы. Мерло-Понти попал в плен и некоторое время содержался в военном госпитале в Сент-Ирье. Сартр тоже оказался в плену.
Де Бовуар снова потеряла с ним связь и долгое время не имела никаких известий ни о нем, ни о ком-либо другом. Она тоже присоединилась к гражданским беженцам, все они бежали на юго-запад, не задаваясь никакой целью, кроме как избежать наступления на них с северо-востока. Симона уехала с семьей Бьянки Биненфельд в машине, битком набитой людьми и чемоданами. Велосипед, пристегнутый спереди, загораживал свет фар, пока перегруженная машина продвигалась в автомобильном потоке. Выехав за пределы города, они разъехались. Де Бовуар села на автобус и несколько недель гостила у друзей в Анже. После этого она, как и многие другие, вернулась в Париж, а на обратном пути ее даже подвезли на немецком грузовике.
Город показался ей совершенно обычным — за исключением того, что теперь повсюду прогуливались немцы, одни выглядели надменными, другие — озадаченными или смущенными. Уже через полгода, в январе 1941 года, писатель Жан Геенно заметил: «Мне кажется, я могу прочесть смущение на лицах оккупационных войск… Они не знают, что делать на улицах Парижа и на кого смотреть». Де Бовуар возобновила свою привычку писать в кафе, но ей непривычно было наблюдать группы нацистов в форме, которые наслаждались кофе с коньяком за соседними столиками.
Она также начала приспосабливаться к небольшим разочарованиям и компромиссам, которые стали для парижан неизбежными. Чтобы сохранить работу преподавателя, ей пришлось подписать документ, в котором говорилось, что она не является ни еврейкой, ни масонкой. Это было «отвратительно», но она сделала это. Поиск продуктов или топлива для предстоящей зимы на черном рынке стал обычным делом, поскольку запасы в городе истощались. Те, у кого были друзья в сельской местности, с благодарностью ждали от них посылок со свежими продуктами. Однако иногда они шли слишком долго: в первой посылке, которую получила де Бовуар, был прекрасно приготовленный кусок свинины, кишащий личинками. Она соскребла их и спасла то, что смогла. Позже она придумала, как промыть вонючее мясо в уксусе, а затем несколько часов тушить его с приправой из крепких трав. У нее в комнате не было отопления, поэтому она ложилась спать в лыжных штанах и шерстяном свитере, а иногда в таком же виде вела занятия. Симона стала носить тюрбан, чтобы сэкономить на парикмахерах, и обнаружила, что ей идет. «Я стремилась упростить все, что только можно», — писала она в своих мемуарах.
Одним из необходимых изменений было научиться мириться с идиотскими морализаторскими поучениями, ежедневно исходящими от коллаборационистского правительства, — напоминаниями о необходимости уважать Бога, чтить семейные устои, следовать традиционным добродетелям. Это возвращало ее к «буржуазным» разговорам, которые она так ненавидела в детстве, но на этот раз подкрепленным еще и угрозой насилия. Впрочем, возможно, такие разговоры и прежде подкреплялись скрытой угрозой насилия? Впоследствии она и Сартр сделали это убеждение центральным в своей деятельности: благозвучным буржуазным ценностям, по их мнению, никогда нельзя было доверять или принимать их за чистую монету. Возможно, они это поняли как раз во время юродствующего режима, которым была оккупированная Франция.
Де Бовуар по-прежнему не знала, жив ли Сартр. Чтобы успокоиться (и согреться), она стала каждый день после ходить в Национальную библиотеку или библиотеку Сорбонны, где после занятий читала «Феноменологию духа» Гегеля. Работа, требующая постоянного внимания, успокаивала, как и величественное видение Гегелем человеческой истории, развивающейся через неизбежные последовательности тезиса, антитезиса и синтеза к кульминации в Абсолютном Духе. Каждый день после обеда она выходила из библиотеки с сияющим ощущением правильности всего сущего — ощущение длилось около пяти минут, прежде чем его уничтожала мерзкая городская реальность. И тогда ей нужен был Кьеркегор: этот неловкий непочтительный антигегельянец. Чтение обоих сразу, наверное, дезориентировало, но каким-то образом, подобно правильному сочетанию хорошего и плохого, именно оно дало ей то, в чем она нуждалась. Обе философии нашли свое отражение в ее готовящемся романе «Гостья». Они стали двумя ключевыми источниками и для нее, и для экзистенциализма в целом: Кьеркегор с его настойчивой идеей свободы и выбора и Гегель с его видением того, как эпический масштаб истории поглощает отдельных людей.
Тем временем в Трире, в Рейнланд-Пфальце, недалеко от границы с Люксембургом, Сартр был жив и здоров и находился в лагере для военнопленных Шталаг 12Д. Он тоже погрузился в чтение трудной книги: «Бытие и время». Работа Хайдеггера помогла ему найти утешение ранее, в 1938 году. Теперь, когда Сартр читал ее более внимательно и продолжительно, он нашел в ней идеальное вдохновение для потерпевшей поражение страны. Философия Хайдеггера отчасти выросла из унижения Германии в 1918 году; теперь она обращалась к униженной в июне 1940 года Франции. По мере чтения Сартр работал над собственными философскими заметками, которые перерастали в книгу. В одном из многочисленных коротких писем, которые пытался отправить де Бовуар 22 июля 1940 года, он постскриптумом добавил: «Я начал писать метафизический трактат». Он станет его величайшим произведением: L’être et le néant («Бытие и ничто»). В тот же самый день, когда он об этом написал, к своему облегчению, получил сразу семь писем от де Бовуар. Затем его письма стали доходить и до нее, и они, наконец, снова начали общаться. А потом Сартр сбежал.
Побег был не очень эффектным, зато простым и удачным. Из-за проблем со зрением он читал лишь одним глазом. Иногда глаза болели так сильно, что он пытался писать с закрытыми глазами, и его почерк блуждал по странице. Но глаза давали ему возможность сбежать. Сославшись на необходимость лечения, он достал медицинский пропуск, чтобы посетить офтальмолога за воротами лагеря. Удивительно, но ему разрешили выйти, просто предъявив пропуск, и он больше никогда не возвращался.
Глаза Сартра на самом деле несколько раз спасали ему жизнь. Сначала они освободили его от участия в боевых действиях, затем спасли от принудительного нацистского труда, а теперь дали ему билет на выход из Шталага. За это благословение пришлось заплатить в долгосрочной перспективе: экзотропия может вызвать определенную усталость и трудности с концентрацией внимания, что, возможно, способствовало его более поздней пагубной склонности к самолечению стимуляторами и алкоголем.
Теперь же он был свободен. Сартр отправился в Париж и приехал туда довольный собой и одновременно растерянный. В течение нескольких месяцев он был вынужден находиться рядом с другими заключенными весь день и всю ночь и, к своему удивлению, обнаружил, что ему было приятно быть в солидарности и единении со своими товарищами. В лагере отсутствовала борьба за личное пространство. Как он писал позже, границей его пространства была его собственная кожа, и даже во сне он всегда чувствовал чью-то уткнувшуюся в него ногу или руку. Но это не беспокоило: эти другие были частью его самого. Раньше для него была бременем физическая близость, так что это было откровением. Теперь, вернувшись в Париж, он почувствовал, что откладывает момент возвращения к прежней жизни:
В первый вечер свободы, чужой в родном городе, еще не успевший связаться со старыми друзьями, я распахнул дверь кафе. Внезапно я испытал страх — или что-то очень похожее. Я не мог понять, как эти приземистые, выпуклые здания могут таить в себе какую-либо угрозу. Я потерялся; редкие выпивохи казались мне дальше звезд. Каждый из них занимал огромный участок скамьи, целый мраморный стол… Если эти люди и казались мне недоступными, то только потому, что я больше не имел права положить руку на их плечо или ляжку или назвать кого-то из них «толстомордым». Я снова вошел в буржуазное общество.
Казалось, что Сартр уже никогда не будет таким спокойным и счастливым, каким он был в плену.
При встрече с Сартром де Бовуар ликовала недолго, а затем была откровенно взбешена тем, как он начал осуждать все, что она делала, чтобы выжить. Он допрашивал ее: покупала ли она вещи на черном рынке? «Иногда немного чая», — отвечала она. А как насчет бумаги, подтверждающей, что она не еврейка и не масон? Нельзя такое подписывать. По мнению де Бовуар, это показывает, насколько изолирован от мира был Сартр, находясь в лагере. Ему нравилось клясться в нерушимом братстве со своими товарищами, потираясь об их ляжки и плечи, но жизнь в Париже была другой — не такой «буржуазной», как он хотел бы, и более тяжелой психологически. Удивительно, но в этот момент де Бовуар в своих мемуарах позволяет себе критиковать Сартра. Однако он быстро умерил пыл. Сартр оказался счастлив есть ее рагу из мяса с черного рынка, и он адаптировался, чтобы жить дальше, и даже смог публиковаться в условиях нацистской цензуры.