В кафе с экзистенциалистами. Свобода, бытие и абрикосовый коктейль — страница 51 из 69

Семьюдесятью годами ранее, в «Братьях Карамазовых», Достоевский сформулировал подобную моральную дилемму простым вопросом. Иван Карамазов просит своего брата Алешу представить, что он в силах создать мир, в котором люди будут наслаждаться совершенным миром и счастьем до конца времен. Но для этого, говорит он, ты должен замучить до смерти одно маленькое существо — скажем, вон того младенца. Это ранняя и экстремальная разновидность «проблемы вагонетки», в которой один человек должен быть принесен в жертву, чтобы (как предполагается) спасти многих. Так ты бы сделал это, спрашивает Иван? Алеша отвечает однозначным «нет». По его мнению, ничто не может оправдать мучения младенца, и это все, что можно тут сказать. Никакое соизмерение выгод не изменит этого, некоторые вещи нельзя взвесить или обменять.

В Париже 1940-х годов на сторону Алеши встал Альбер Камю. В своем эссе «Ни жертвы, ни палачи» он писал: «Я никогда больше не буду одним из тех, кто, кем бы они ни были, мирится с убийствами». Какой бы ни была цена, он не стал бы поддерживать формальные оправдания насилия, особенно со стороны государства. С тех пор Камю придерживался этой позиции, хотя не переставал размышлять над ней. В его вдохновленной Достоевским пьесе 1949 года «Справедливые» группа русских террористов обсуждает, могут ли быть оправданы случайные смерти мирных граждан во время политического террора. Камю ясно дает понять, что считает это неправильным. Он думал так же, когда в его его родине, в Алжире, в ноябре 1954 года началась борьба за независимость. Повстанцы закладывали бомбы и убивали невинных, а французские власти применяли пытки и казни. Камю считал, что ни то ни другое не может быть оправдано. Люди всегда будут совершать жестокие поступки, но философы и государственные деятели обязаны отказаться оправдывать это. Его мнение было спорным. В 1957 году на выступлении по случаю получения Нобелевской премии по литературе Камю попросили объяснить, почему он не поддержал повстанцев. Он сказал: «Сейчас люди минируют алжирские трамваи. Моя мать может оказаться в одном из этих трамваев. Если это справедливость, то я предпочитаю свою мать». Для Камю не могло быть объективного оправдания действиям ни одной из сторон, и верным он мог оставаться только сам себе.

Сартр приучил себя смотреть на вещи по-другому — по крайней мере, со временем. В середине 1940-х годов он все еще мог говорить как Алеша или Камю. Мерло-Понти в свою просоветскую фазу спросил его, что бы он сделал, если бы ему пришлось выбирать между двумя событиями, одно из которых унесло бы жизни 300 человек, а другое — 3000. В чем разница, с философской точки зрения? Сартр ответил, что математическая разница, конечно, есть, но не философская, потому что каждый человек — это бесконечная вселенная в его собственных глазах, и нельзя сравнивать одну бесконечность с другой. В обоих случаях катастрофа с человеческими жертвами была буквально неисчислима. Рассказывая эту историю, Мерло-Понти сделал вывод, что Сартр в то время рассуждал как чистый философ, а не принимал «точку зрения глав правительств».

Позже и Сартр, и де Бовуар отошли от этой точки зрения и решили, что можно и даже нужно взвешивать и измерять ценность жизни с разумной точки зрения и что позиция Алеши — уклонение от этой обязанности. Они пришли к мнению, что отказ от такого расчета — противопоставить одного ребенка сейчас миллионам будущих детей — это просто эгоизм или брезгливость. Если это звучит как устаревший аргумент, выдвигаемый только сумасшедшими коммунистами, мы можем напомнить себе, что, казалось бы, цивилизованные страны оправдывают пытки, тюремные заключения, убийства и навязчивую слежку таким же образом в наше время, ссылаясь именно на неопределенные угрозы неопределенному количеству людей.

Сартр, де Бовуар и (пока еще) Мерло-Понти считали, что они были суровее и честнее Камю, потому что видели необходимость запачкать руки — снова эта любимая фраза. Конечно, пачкать нужно было кровью других людей, которые, к счастью, далеко. Но Сартр также настаивал на том, что он готов пожертвовать собой, если потребуется. На писательской конференции в Венеции в 1956 году английский поэт Стивен Спендер спросил его, чего бы он хотел, если бы его несправедливо заключил в тюрьму коммунистический режим. Хотел бы он, чтобы его друзья выступили за его освобождение, если бы эта кампания нанесла ущерб авторитету коммунизма и поставила под угрозу его будущее? Или он принял бы свою судьбу ради общего блага? Сартр задумался на мгновение, а затем сказал, что отказался бы от кампании. Спендеру такой ответ не понравился: «Мне кажется, что единственным хорошим делом всегда было дело одного человека, несправедливо заключенного в тюрьму», — сказал он. Это, возразил Сартр, и есть суть драмы; возможно, в современном мире «несправедливость в отношении одного человека» больше не главная проблема. Сартру потребовалось некоторое время, чтобы избавиться от угрызений совести по данному поводу, но к середине 1950-х годов он это сделал.

Воображаемый сценарий, обсуждаемый Сартром и Спендером, напоминает сюжет «Слепящей тьмы»[75], романа Артура Кестлера, бывшего коммуниста, который стал антикоммунистом. Роман, опубликованный на английском языке в 1940 году, а на французском в 1946 году под названием Le zéro et l’infini, был основан на деле Николая Бухарина, которого судили и казнили во время советских чисток в 1938 году. Кестлер представил свою вымышленную версию Бухарина как человека, настолько преданного партии, чтобы подписать ложное признание и добровольно пойти на смерть ради блага государства. Это была излишне наивная интерпретация реального дела Бухарина, поскольку его признание было сделано под давлением. Но Кестлер дал интеллектуалам повод для споров: как далеко может зайти человек, чтобы защитить коммунизм? Он поднимал подобные вопросы в своем эссе «Йог и комиссар», где противопоставлял тип «комиссара», готового на все ради отдаленной идеальной цели, и тип «йога», который придерживается реальности настоящего.

Мерло-Понти, находясь в первой фазе своего комиссарского периода, ответил на эссе Кестлера публикацией в Les Temps modernes под названием «Йог и пролетарий», состоящей из двух частей. В основном он использовал риторический прием, иногда известный как «whataboutism» или «негров линчуют»: допустим, советская модель была ошибочной, но как насчет многочисленных злоупотреблений Запада? Как насчет капиталистической жадности, колониальных репрессий, бедности и расизма? Как насчет всепроникающего насилия Запада, которое лишь спрятано лучше, чем его коммунистический эквивалент?


Кестлер проигнорировал статью Мерло-Понти, но его друг Камю был в ярости. По словам де Бовуар, Камю ворвался однажды вечером на вечеринку к Борису Виану, обрушился на Мерло-Понти с бранью, а затем снова выбежал. Сартр побежал за ним. Эта сцена закончилась упреками и негодованием, даже Сартр и Камю на некоторое время рассорились из-за этого, хоть потом и помирились.

Сартр, де Бовуар, Камю и Кестлер до этого были хорошими друзьями; они дискутировали на политические темы в приподнятом настроении во время дружеских застолий. Примерно в 1946 году во время одной из их бурных ночных гулянок в эмигрантском русском клубе встал вопрос о дружбе и политической приверженности. Можете ли вы дружить с тем, чьи политические взгляды идут вразрез с вашими? Камю сказал, что можно. Кестлер отвечал: «Невозможно! Невозможно!» Расчувствовавшись от выпитой водки, де Бовуар встала на сторону Камю: «Это возможно; и мы являемся доказательством этого в данный момент, поскольку, несмотря на все наши разногласия, мы так счастливы быть вместе». Ободренные этой теплой мыслью, они весело пили до рассвета, хотя Сартру еще предстояло подготовить лекцию на тему «Ответственность писателя» на следующий день. Всем от этого было смешно. На рассвете они покинули друг друга в приподнятом настроении. И Сартр каким-то образом успел написать лекцию, хотя и не спал.

Однако во время другой ночной попойки в следующем году снова встал вопрос о дружбе, и на этот раз настроение было менее добродушным. Кестлер завершил спор, бросив стакан Сартру в голову — не в последнюю очередь потому, что у него возникла мысль — вероятно, справедливая, — что Сартр флиртует с его женой Мамейн. (Кестлер сам был известен как беспринципный и, мягко говоря, назойливый соблазнитель.) Когда они вышли на улицу, Камю попытался успокоить Кестлера, положив руку ему на плечо. Кестлер грубо отбросил руку Камю, после чего тот ударил его в ответ. Сартр и де Бовуар растащили дерущихся и повели Камю к его машине, оставив Кестлера и Мамейн на улице. Всю дорогу домой Камю ехал, облокотившись на руль, и причитал: «Он был моим другом! И он ударил меня!»

Сартр и де Бовуар в конце концов согласились с Кестлером в одном: невозможно дружить с человеком, придерживающимся противоположных политических взглядов. «Когда мнения людей настолько различны, — говорил Сартр, — как они могут даже пойти вместе в кино?» В 1950 году Кестлер упомянул в разговоре со Стивеном Спендером, что встретил Сартра и де Бовуар после долгого перерыва и предложил им пообедать. Повисло неловкое молчание, а затем де Бовуар сказала (со слов Спендера): «Кестлер, вы знаете, что между нами нет согласия. Нам незачем встречаться». Она сделала руками жест в виде большого креста и сказала: «Мы расходимся во всем».

На этот раз Кестлер запротестовал: «Да, но ведь это не причина расторгать дружбу».

На это она ответила феноменологически: «Как философ, вы должны понимать, что, глядя на один и тот же morceau de sucre [кусок сахара], мы увидим совершенно непохожие объекты. Наши morceaux de sucre настолько разные, что встречаться нам больше нет смысла».

Грустная картина: сахар на столе; философы смотрят на него с разных сторон. Для каждого сахар выглядит по-разному. Свет падает с одной стороны, но не с другой. Один видит кусочек ярко-белым и сверкающим, другой — серым и матовым. Для одного он означает вкусное дополнение к кофе. Для другого — историю рабства и злоупотреблений в сфере торговли сахаром. И какой вывод? Что нет даже смысла говорить об этом. Это странная деформация феноменологической темы. Икс политических противопоставлений также делает неприятный поворот в фигур