В кафе с экзистенциалистами. Свобода, бытие и абрикосовый коктейль — страница 6 из 69

Я пересматривала видео минимум десяток раз, вглядываясь в низкокачественные изображения множества лиц и задаваясь вопросом: что же для каждого из них значили экзистенциализм и Жан-Поль Сартр? Я знаю только то, что они значили для меня. Книги Сартра изменили и мою жизнь, пусть и косвенно, исподтишка. Новости о его смерти и похоронах в 1980 году прошли мимо меня, хотя к тому времени — в семнадцать лет — я уже вовсю симпатизировала экзистенциалистам.

Я увлеклась Сартром за год до этого. По прихоти я потратила часть подаренных мне на шестнадцатилетие денег на его роман «Тошнота» — в основном потому, что мне понравилась картина Сальвадора Дали на обложке издания от издательства Penguin: желчно-зеленый скальный массив и капающие часы. Мне также понравилась аннотация, в которой «Тошнота» называлась «романом об отчуждении личности и тайне бытия». Я не понимала, что значит «отчуждение», хотя в то время была его живым примером. Однако я не сомневалась, что книга мне понравится. Так и вышло: начав читать, я сразу же прониклась ее главным героем Антуаном Рокентеном, мрачным аутсайдером, коротающим дни в безрадостном блуждании по провинциальному приморскому городку Бувиль (написанному по образцу Гавра, где Сартр работал учителем). Рокентен сидит в кафе и слушает блюз в записи вместо того, чтобы заняться биографией, которую он должен написать. Он гуляет по берегу моря и бросает камешки в его серые, похожие на кашу глубины. Он идет в парк и смотрит на шишковатый корень каштана, который кажется ему выделанной кожей и грозит поглотить его своей непроницаемой мощью бытия.

«Тошнота» произвела на меня большое впечатление: я была заинтригована, узнав, что эта книга была не только прозой, но и способом Сартра изложить философию под названием «экзистенциализм». Но что это было за «бытие»? Меня никогда не поражало бытие корня каштана, я даже не задумывалась о том, что что-то обладает бытием. Я пробовала ходить по скверам в своем родном провинциальном городке Рединг и всматриваться в какое-нибудь дерево до помутнения в глазах. Это не работало; мне чудилось, что я вижу какое-то движение, но это был всего лишь ветерок в листьях. И все же, глядя на нечто столь пристально, я испытывала некое озарение. С тех пор я стала пренебрегать учебой, чтобы просто «существовать». Я и раньше отличалась склонностью к прогулам, а под влиянием Сартра стала еще более упорной прогульщицей, чем когда-либо. Вместо школы я устроилась на неофициальную подработку в карибский магазин, где продавала пластинки регги и декоративные трубки для гашиша. Там я многому научилась — гораздо большему, чем то, что я когда-либо слышала в классе.

Сартр научил меня отстраняться от жизни. Отстранение — недооцененная и порой полезная реакция на мир. С другой стороны, он же побудил меня изучать философию. Значит, нужно было сдавать вузовские экзамены, поэтому в последний момент я с неохотой взялась за учебную программу и проскочила. Я поступила в Эссекский университет, где получила степень по философии и познакомилась с другими работами как Сартра, так и много кого еще. Я попала под чары Хайдеггера и начала защищать докторскую диссертацию по его трудам — чтобы в итоге снова бросить учебу, совершив второй акт исчезновения.

Опыт студенчества изменил меня еще раз. Мне удавалось проводить дни и вечера более или менее так же, как делали это экзистенциалисты в своих кафе: читать, писать, пить, влюбляться и охладевать, заводить друзей и обсуждать свои мысли. Мне все это нравилось, и я думала, что моя жизнь навсегда останется одним большим экзистенциалистским кафе.

С другой стороны, я понимала, что экзистенциалисты уже давно вышли из моды. К 1980-м годам они уступили место новым поколениям структуралистов, постструктуралистов, деконструктивистов и постмодернистов. Эти философы, казалось, относились к философии как к игре. Они жонглировали знаками, символами и значениями; они выдергивали странные слова из текстов друг друга, чтобы обрушить всю конструкцию. Они отыскивали все более тонкие и маловероятные оттенки значений у писателей прошлого.

Хотя каждое из этих движений противоречило друг другу, в большинстве своем они были едины в том, что считали экзистенциализм и феноменологию квинтэссенцией того, чем не являлись сами эти движения. Головокружительность свободы и муки существования стали позорищем. Биографию вынесли за скобки, потому что за скобками оказалась сама жизнь. Опыт должен быть исключен; антрополог-структуралист Клод Леви-Стросс в особенно пренебрежительном тоне писал, что основанная на личном опыте философия — это «метафизика продавщицы». Целью гуманитарных наук было «расщепить человека», говорил он, и, очевидно, в этом же состояла цель философии. Новые мыслители могли вдохновлять, но они также возвращали философию в абстрактный ландшафт, лишенный живых, активных, страстных существ — людей, вышедших на передний план в эпоху экзистенциализма.

После второго отчисления я порой погружалась в книги по философии, но уже не могла уделять им достаточно внимания. Мои прежние фавориты оставались на дальних полках книжного шкафа, отчего он напоминал полку с приправами на кухне демиурга: «Бытие и небытие», «Бытие и время», «О времени и бытии», «Тотальность и бесконечность». Доставала я их, однако, редко, пока несколько лет назад не взяла с полки сборник эссе Мориса Мерло-Понти в поисках работы о писателе эпохи Возрождения Мишеле де Монтене.

Мерло-Понти был другом Сартра и де Бовуар (пока они не разругались) и феноменологом, специализировавшимся на вопросах тела и восприятия. Также он был блестящим эссеистом. Я отвлеклась от Монтеня на другие эссе в этом томе, а затем на ключевую работу Мерло-Понти «Феноменология восприятия»[6]. Я заново открыла для себя смелость и богатство его мысли. Неудивительно, что мне всегда нравилось подобное! От Мерло-Понти я перешла к Симоне де Бовуар, чью автобиографию обнаружила во время долгого студенческого лета, когда продавала мороженое на сером и унылом английском пляже. Сейчас я перечитала ее целиком. Затем появились Альбер Камю, Габриэль Марсель, Жан-Поль Сартр. В конце концов я вернулась к монументальному Хайдеггеру.

По мере того как я читала, меня не покидало жуткое ощущение, что я снова сливаюсь со своей двадцатилетней «я», тем более что мои экземпляры книг были заполнены чудаковатыми юношескими пометками этого «я».

Однако мое нынешнее «я» также видело эти заметки, порой делая критические или язвительные комментарии. В процессе чтения «я» сменяли друг друга, то ссорясь, то приятно удивляясь, то находя друг друга смешными.

Я осознала, что изменилась за эти двадцать пять с лишним лет, но и мир тоже не стоял на месте. Некоторые из столь модных движений, отправивших экзистенциализм в отставку, уже и сами успели устареть и прийти в упадок. Проблемы XXI века уже не те, что были в конце XIX: возможно, сегодня мы уже ищем в философии нечто иное.

Если это так, то возвращение к экзистенциалистам, с их смелостью и энергией, в определенной степени освежает восприятие. Эти философы не сидели в башнях слоновой кости, поигрывая знаками. Они задавали важные вопросы о том, что значит жить подлинной, полноценной человеческой жизнью, оказавшись в этом мире с таким множеством других людей, которые в свою очередь также пытаются жить. Они задавали вопросы о ядерной войне, о нашем отношении к природе, о насилии и сложности международной политики в опасные времена. Многие из них жаждали изменить мир и задавались вопросом, на какие жертвы мы готовы пойти ради этой цели. Те из них, кто были атеистами, спрашивали, как мы можем осмысленно жить в отсутствие Бога. И все без исключения писали о тревоге и ощущении перегруженности выбором — о чувстве, которое все более нарастает в относительно благополучных частях мира XIX века — даже в то время, как реальный выбор для некоторых из нас угрожающе сужается. Их волновали страдания, неравенство и эксплуатация, и они задавались вопросами о том, что можно сделать с этим злом. В рамках всех этих вопросов они интересовались, что могут сделать отдельные люди и предложить сами философы.

Они также спрашивали, что такое человек, учитывая возросшее за последнее столетие понимание физиологии мозга и химии тела. Если мы находимся в зависимости от наших нейронов и гормонов, о какой свободе идет речь? Что отличает человека от других животных? Является ли это лишь разницей в уровне интеллекта или же существует и качественное отличие? Как нам стоит о себе думать?

И прежде всего они задавались вопросами свободы, которую некоторые из них считали темой, стоящей во главе всех остальных, и интерпретировали свободу как лично, так и политически. В годы после заката экзистенциализма эта тема исчезла из поля зрения в некоторых частях света — может быть, потому, что великие освободительные движения 1950-х и 1960-х годов добились весьма многого в деле развития гражданских прав, деколонизации, женского равноправия и прав меньшинств. Казалось, что эти кампании добились желаемого и говорить о политике свободы уже не имеет особого смысла. В интервью 1999 года французский ученый Мишель Конта вспоминал Сартра 1960-х годов как человека, который дал ему и его поколению «чувство свободы, направлявшее нашу жизнь», но тут же добавил, что эта тема уже давно не актуальна.

Однако на момент написания этой книги прошло уже шестнадцать лет с того интервью, и свобода снова в центре внимания. Мы обнаружили, что за нами пристально наблюдают, нашими предпочтениями — управляют, что наши личные данные используются порой непонятно кем, что нас пичкают потребительскими товарами, отказывая в праве голоса или влияющего на этот мир действия, и регулярно напоминая, что расовые, сексуальные, религиозные и идеологические конфликты вовсе не ушли в прошлое. Возможно, мы снова созрели для того, чтобы говорить о свободе — а говорить о ней в политическом плане означает говорить о ней и в собственной жизни.

Вот почему, читая рассуждения Сартра о свободе, де Бовуар — о скрытых механизмах угнетения, Кьеркегора — о тревоге, Камю — о бунте, Хайдеггера — о технологии или Мерло-Понти — о когнитивных науках, иногда кажется, что читаешь сегодняшние новости. Их философия по-прежнему интересна не потому, что она правильная или неправильная, а потому, что она напрямую касается жизни, и потому, что берется за два самых больших человеческих вопроса: что мы есть и что мы должны делать.