иализма. Как и в Венгрии двенадцатью годами ранее, советские танки и войска положили конец этому эксперименту. Именно этот акт заставил Сартра и де Бовуар окончательно отвергнуть советскую модель — только чтобы начать восхвалять таких личностей, как Мао Цзэдун и Пол Пот.
Даже после ввода танков две самые провокационные пьесы Сартра продолжали ставить в Праге: «Грязные руки» и «Мухи», обе из которых были антиавторитарными. Пражские «Мухи» стали последним поразительным переосмыслением сартровской притчи о свободе и активизме. Начавшись как история о Франции военного времени в 1943 году и найдя новую аудиторию в Германии в 1948 году, теперь она казалась особенно актуальной для граждан Чехословакии после вторжения.
«И как, passé?» — спросил чешский писатель Милан Кундера о Сартре в 1968 году. «Я слышал, как говорят во Франции. Здесь, в Праге, — продолжал он, — Сартр мог предложить гораздо больше, чем такие писатели, как Роб-Грийе, с его взглядом на литературу и мысль как всего лишь на игру». Другой диссидент, драматург Вацлав Гавел, заметил, что в Чехословакии слова писателей все еще имели вес и ценность, в то время как на Западе они уже растеряли свой потенциал. Филип Рот также заметил, посетив Прагу, что на Западе «все проходяще и ничто не имеет значения», в то время как в Чехословакии «ничто не проходит и все имеет значение». Сартровский экзистенциализм был именно философией значимости: он призывал своих читателей принимать решения так, как будто от их поступков зависело будущее человечества.
Не только сартровский экзистенциализм имел такой моральный вес; для некоторых чехов и словаков это была феноменология. Чешская феноменологическая традиция восходит к первому современному президенту страны Томашу Масарику, ученику Брентано и хранителю его архива. Сам Гуссерль был родом из Моравии, а несколько его коллег имели чешские корни. К 1960-м и 1970-м годам высокий авторитет феноменологии в Чехословакии был в основном заслугой одного из этих гуссерлианцев — Яна Паточки.
Как и многие другие, Паточка был потрясен своим первым знакомством с философией Гуссерля после того, как услышал его в Париже в 1929 году. В 1933 году он перевелся во Фрайбург — как раз когда Сартр собирался в Берлин — и стал одним из любимчиков Гуссерля, а также учился у Хайдеггера. Гуссерль даже подарил Паточке настольный пюпитр, который первоначально подарил ему Масарик, что, как писал Паточка, позволило ему почувствовать себя помазанником традиции. Он вернулся в Прагу и сделал все возможное, чтобы превратить университет в центр феноменологических исследований.
Когда в 1948 году к власти пришла коммунистическая партия, Паточка все чаще подвергался преследованиям со стороны властей, поскольку его философия противоречила марксистской теории. В 1972 году он был вынужден отказаться от активного преподавания в университете и начал проводить частные семинары у себя дома, прорабатывая тексты в мельчайших подробностях. Его студенты привыкли вечерами разбирать по несколько строк «Бытия и времени». Он также давал уроки в пражских театрах актерам и писателям, среди которых был и Вацлав Гавел. Гавел вспоминал, как Паточка оживлял тексты для группы и побуждал их искать «суть вещей» и озарение «себя, своего положения в мире». Он говорил о собственной идее «солидарности потрясенных», которая объединяет всех, чья жизнь была выбита из колеи «повседневности» какими-то историческими переменами. Такая связь может стать основой для бунтарских действий. Феноменология Паточки была опасно политической.
На самом деле Паточка скорее лишь раскрывал подрывную тенденцию, которая всегда таилась в феноменологии. Призыв Гуссерля вернуться к «самим вещам» был и призывом игнорировать идеологии, такие как марксизм. Это был призыв к критической самодостаточности, с отбрасыванием всех догм в эпохé. Можно даже проследить этот антидогматический дух вплоть до молодого Франца Брентано, который отказался признать непогрешимость Папы Римского и был наказан отстранением от должности преподавателя. Паточка отказался признать непогрешимость коммунистической партии по очень схожим причинам. Брентано передал дух скептического отказа Гуссерлю, Гуссерль передал его Паточке, а Паточка теперь передал его Гавелу и многим другим.
Что касается непосредственно Паточки, то он и сам был активистом. В 1976 году, в возрасте семидесяти лет, когда проблемы со здоровьем уже давали о себе знать, он вместе с Гавелом и другими подписал знаменитую декларацию политической оппозиции, известную как Хартия 77. Ее можно было бы назвать «Хартией философов»: среди ее основных представителей в течение последующих тринадцати лет почти треть (двенадцать из тридцати восьми) были либо философами, либо бывшими студентами философских факультетов, многие из них учились у Паточки.
Чешское государство немедленно начало преследовать подписантов хартии. С января по март 1977 года Паточку регулярно допрашивали в Ружинской тюрьме. Его допросы были скорее изнурительными, чем жестокими, но они длились целыми днями и изматывали его. Гавел видел его однажды в комнате ожидания для заключенных, где их оставляли сидеть перед допросами — ритуал, призванный усилить тревогу. Паточка, казалось, совершенно не беспокоился, он говорил с ним о философии.
В тот же день, после допроса, Гавела заключили в тюрьму. Паточку освободили, но в последующие месяцы вызывали снова и снова. В конце этого периода он написал «Политическое завещание», в котором сказал: «Необходимо, чтобы люди всегда вели себя достойно, не позволяли себя запугивать и терроризировать и говорили правду». Это звучит так просто: призыв говорить о вещах как они есть, без прикрас.
Однажды в начале марта Паточку допрашивали особенно долго — одиннадцать часов. Он снова разозлил режим, связавшись с посетившим его министром иностранных дел Нидерландов Максом ван дер Стулом, чтобы заручиться его поддержкой Хартии 77. На следующий день после этого Паточка упал в обморок. Его доставили в больницу, где он умер. Это случилось 13 марта 1977 года.
На похоронах, которые прошли на Бржевновском кладбище в Праге, присутствовали тысячи людей. Власти не препятствовали их проведению, но всячески саботировали это событие. Иван Клима, присутствовавший на церемонии, вспоминает, как они послали мотоциклистов на близлежащую трассу, а сверху постоянно кружил вертолет — чтобы речи собравшихся не были слышны. Присутствующие полицейские повернулись спиной к могиле. Некоторые демонстративно фотографировали лица в толпе.
За похоронами последовала еще одна из тех лихих операций по переправке архивов, которые так часто встречаются в истории феноменологии. Группа бывших студентов и коллег Паточки, возглавляемая Клаусом Нелленом и Иваном Хватиком, а также польским философом Кшиштофом Михальским, организовала для западных ученых и дипломатов тайный вывоз копий его работ из страны, забирая часть из них при каждой поездке в Прагу и обратно. Постепенно дубликаты архива собрали в Институте гуманитарных наук в Вене, а оригиналы спрятали в Праге. Память о Паточке и сегодня хранят институты в обоих городах. Один ученый, связанный с венским институтом, Поль Рикер, подытожил его наследие следующим образом: «Неустанное преследование этого человека доказывает, что в случае крайнего унижения народа философская мольба о субъектности становится единственным средством защиты гражданина от тирана».
Эта идея легла в основу знаменитого эссе Гавела 1978 года «Сила бессильных», посвященного памяти Паточки. В деспотическом государстве, писал Гавел, людей делают кооптированными тончайшими способами. Он приводит пример: директор овощного магазина получает из головного офиса предприятия табличку со стандартной надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Он должен повесить ее на свое окно, что и делает, хотя его ни капли не волнует ее смысл — он просто знает, что в противном случае могут возникнуть всевозможные неудобства. Клиентка, увидев объявление, тоже не задумывается об этом: у нее в кабинете все равно висит такое же. Значит ли это, что знак бессмысленный и безобидный? Нет, говорит Гавел. Каждый знак вносит свой вклад в мир, в котором независимость мышления и личная ответственность тихо съедаются. Знаки, по сути, исходят из хайдеггерианского «das Man», и они же помогают его поддерживать. По всей стране, даже в кабинетах самых высокопоставленных лиц, люди одновременно страдают от системы и цементируют ее, параллельно убеждая себя, что все это не имеет значения. Это гигантская структура недобросовестности и банальности, идущая до самого верха. Все «вовлечены и порабощены».
По мнению Гавела, именно здесь должен вмешаться диссидент и сломать эту схему. Бунтарь требует возвращения к «здесь и сейчас», говорит Гавел, — к тому, что Гуссерль назвал бы самими вещами. Он проводит эпохé, отбрасывая в сторону все, и каждый человек видит то, что находится перед его глазами. В конце концов результатом станет «экзистенциальная революция»: отношение людей к «человеческому порядку» будет пересмотрено, и они смогут вернуться к подлинному переживанию вещей.
Революция действительно произошла в 1989 году; она привела Гавела к власти в качестве первого посткоммунистического президента страны. Он не всем угодил в этой роли, и революция не была феноменологической или экзистенциальной, как кто-то, возможно, надеялся. По крайней мере, мало кто теперь думает о ней в таком ключе. Но перемены, безусловно, были. Феноменологический императив перехода непосредственно к переживаемой реальности, возможно, оказал здесь более длительное влияние, чем более откровенный радикализм Сартра. Пожалуй, феноменология даже в большей степени, чем экзистенциализм, является по-настоящему радикальной школой мысли. Брентано, первоначальный феноменологический бунтарь, мог бы гордиться тем, какое влияние он оказал.
13. Однажды попробовав феноменологию
Глава, полная прощаний
«Вперед, всегда вперед!» — таков был клич экзистенциалистов, но Хайдеггер уже давно заметил, что нельзя идти вперед вечно. В «Бытии и времени» он изобразил Dasein как обретение подлинности в «бытии-к-смерти», то есть в утверждении смертности и ограниченности. Он также стремился показать, что само бытие не находится на какой-то вечной, неизменной плоскости: оно возникает во времени и в истории. Таким образом, как на глобальном уровне, так и в жизни каждого из нас все вещи временны и конечны.