В Калифорнии морозов не бывает — страница 4 из 5

Когда в доме остаёшься в одиночестве, вечера всегда кажутся длинными.

Александра вдруг поняла, что очень хочет есть. Наверное, потому, что вспомнила тот званый ужин. Ой, какие сказочные пирожки пекла Ираида Александровна!..

Ладно, что теперь об этом. И проголодалась она вовсе не потому, что вспомнила пирожки, а потому, что забыла поужинать. И Моню покормить забыла, бессовестная. Бедный пёс терпит, даже не гавкнул ни разу. Ну, ничего, поужинают вместе. В одиночестве Александра садиться за стол не любила, а Славка вряд ли скоро придёт. Да если и скоро, так вряд ли голодная, там тоже ужин, там её покормят.

Александра вышла на крыльцо и потихоньку позвала:

— Омон! Ты не думай, я про тебя не забыла. Пойдём-ка в дом, я хоть с тобой поем, раз такое дело.

Моня возник из темноты, сунулся мокрым носом ей в ладонь и с ожиданием уставился в распахнутую дверь.

— Подожди минутку, — попросила Александра. — Сейчас я произведу глубокую разведку. А то вдруг Славка как раз домой идёт? Увидит, что ты в кухне — как даст мне по башке!

В сопровождении Мони она прошла к калитке, выглянула на улицу и пооглядывалась: вдруг правда Славка возвращается? Улица была пуста, тиха и темна. Ну и хорошо.

Они вместе с Моней пришли в кухню, и только тут Александра заметила, что пёс несёт в зубах свою миску, вылизанную до блеска.

— Какой ты умный! — восхитилась она, отбирая у него миску, ставя её на пол, гладя пса по голове и устраивая на плите кастрюлю с его супом — всё очень быстро, почти одновременно, но при этом стараясь не шуметь и всё время трусливо прислушиваясь, не раздадутся ли за окном стремительные Славкины шаги. — Ой, Омон, ты не только очень умный, но и очень тактичный. Вон какой голодный, правда? А меня даже не упрекнул.

Моня тонко улыбнулся и саркастически шевельнул ушами. Весь его вид говорил: «Ах, оставьте! Мы оба понимаем, что упрекать хозяев — себе дороже. Тем более что от жестокосердного ребёнка по имени Славка поступил приказ зачем-то морить голодом ни в чём не провинившегося пса».

Беседовать с Моней было одно удовольствие. Он всегда всё понимал и никогда не спорил по пустякам.

Вот так они и ужинали вдвоём, неторопливо, с удовольствием, по-дружески беседуя и одновременно трусливо прислушиваясь, не раздадутся ли Славкины шаги. И даже не скрывали друг от друга этой своей общей трусливости: ребёнок по имени Славка действительно жестокосерден, причём настолько, что за нарушение режима им попадёт обоим, вне зависимости от степени вины. Но нарушать режим было так приятно! В тепле, в тишине, вот так сидеть вдвоём, беседовать и угощать друг друга. Александра из всего изобилия, утром приготовленного Славкой, выбрала то, что нравилось одинаково и ей, и Моне, и теперь делилась с ним привычным способом: один кусок совала в рот себе, другой — Моне. Моня без неприличной жадности, но с удовольствием брал угощение у неё из рук, а потом вытащил из своей миски недогрызенную косточку и великодушно предложил её Александре.

— Спасибо, — растроганно сказала Александра. — Какой ты щедрый! Последний кусок готов отдать голодным… Но знаешь, я уже не голодная. Более того — я так обожралась, что в меня больше ничего не влезет. Так что тебе придётся доедать свою костерыгу самому. Ешь.

Моня склонил голову набок, поморгал глазами и вздохнул, выражая сомнение в том, что и в него хоть что-нибудь ещё влезет. Но приказы не обсуждаются, и он хоть и с трудом, а косточку догрыз.

— Ну, всё, — решила Александра. — Раз мы уже поели, поболтали, отдохнули — пора за дело. Иди к себе, Омон, а мне работать надо.

Моня опять вздохнул и посмотрел с намёком: мол, работа не волк, когда-нибудь ведь надо и отдыхать. Например, побегать за мячом, а лучше — за соседской кошкой, а то эта кошка уже так обнаглела, что позволяет себе сидеть на крыше и смотреть на всех свысока…

— Мы с тобой завтра поиграем, — пообещала Александра. — Утром. Утро вечера мудренее, как любила говорить одна моя знакомая генеральша.

Моня взял в зубы свою миску и пошёл из дома. Александра вымыла свою тарелку горячей водой из чайника и встала перед нелёгким выбором: может быть, сначала позвонить Максиму, а потом уже читать? Или читать и дожидаться, когда муж сам ей позвонит? Болтать с Максимом было, конечно, интересней, но оставался ещё довольно большой нечитанный кусок вёрстки. Не оставлять же неоконченную работу на завтра? На завтра у неё были обширные планы, связанные со Славкой, с Евгенией Семёновной, с Моней, с хозяйством и с магазинами. Большая развлекательная программа. А то зачем она сюда приехала? Нет, надо дочитать сегодня.

А помимо всех этих очень дельных соображений ещё был интерес. Как ни странно, ей вдруг стало интересно узнать, что там будет дальше с этим сумасшедшим концептуалистом. Она ведь ничего не знает, что было с ним в жизни. Тогда, утром на даче, нечаянно услышав его истеричную исповедь Марку Львовичу, она подумала: и этот тоже. Нет, посмотрите только, какие страсти! И все эти сумасшедшие страсти — по поводу карьеры, перспективы, влиятельной родни жены и возможности удрать — не потому, что здесь хлеб горек, а потому, что где-то жемчуг крупнее. Таких страстей она тогда и от Валеры уже наслушалась и нагляделась до потемнения в глазах. При чём тут честное сумасшествие? Нет, тут точный расчёт и трезвое планирование. А нервы — это потому, что осёл никак не может решить, какая морковка слаще.

Но всё же, как ни странно, интересно, что там было дальше. Тогда, в воскресенье утром, Георгий на своей машине отвёз её в Москву, Володя тоже поехал. Она даже ни с кем не попрощалась. Не демонстрация протеста, нет. Просто Георгий собирался уезжать, а ей уже там сильно надоело, и родители должны были приехать домой к полудню, и платье очень кстати высохло, — вот она и ухватилась за возможность смыться побыстрее. Не очень вежливо, конечно, но она тогда не очень-то об этом думала. Марк Львович должен был понять, а этот… а остальные ей были безразличны. Чужие люди, странные поступки, непонятные цели, страдания молодого Вертера. Всё было — не её, всё было ей не интересным. Она потом об этом даже никогда не вспоминала. А тут вдруг — здрасте, какие страсти. А главное — ведь двадцать лет прошло! Неужели за двадцать лет у человека не случилось ничего важнее и интереснее, о чём действительно можно было бы написать? Или всё-таки что-нибудь случилось, но в следующей главе? Ну, посмотрим.

Глава 7

На диване в её комнате лежала подушка с вышитым тигром. Подушка и раньше всегда там лежала, но я почему-то увидел сначала эту подушку, будто впервые. А сложенный на столике серебряный халат сначала не заметил. И ещё там были простыня и покрывало, тоже аккуратно сложенные, лежали рядом с Машкиным халатом. Их я тоже не заметил. И свой школьный спортивный костюм, который висел на спинке кресла, заметил потом. А сначала увидел эту подушку с тигром, будто впервые.

Я сел на диван, взял подушку и прижался лицом к вышитой тигриной морде. Подушка пахла картофельными цветами, которые она прикалывала вчера к воротнику серебряного халата. То есть не картофельными цветами, но это я потом узнал, что картофельные цветы не пахнут. А тогда ещё думал, что цветы. Дивный аромат. Я тогда не помнил, что так же пахла её синяя куртка на белом меху — японская, наверное, — когда я увидел её впервые. Тогда я вбил себе в голову, что это картофельные цветы. Совсем с ума сошёл.

Потом я понюхал Машкин халат, простыню и покрывало, свой спортивный костюм — всё пахло так же дивно, но слабее. Я тогда подумал: халат придётся отдавать Машке, и запах вместе с халатом. Простыню и покрывало мама рано или поздно сунет в стирку. А мой школьный спортивный костюм — наверняка опять куда-нибудь на антресоли. А подушку можно запаковать вместе с запахом, у меня был новый пластиковый пакет, а чтобы было герметично, надо заклеить изолентой. Я так и сделал, поэтому запах на подушке сохранился надолго, на всё то время, пока я ездил сюда каждые выходные, всё время — в дождь. Тогда всё время был дождь.

Вернулась Лилия со своими родителями, сразу позвонила и предложила съездить ко мне на дачу. Я сказал, что машина не на ходу, а электричкой добираться не удобно, приходится долго идти пешком от электрички под дождём. Она сказала: ладно, как-нибудь потом. Ещё раза три-четыре звонила, я говорил всё то же. Она и не настаивала, и, кажется, не обижалась. Получилось как-то так, что я о ней не помнил, она тоже постепенно перестала звонить. Наверное, тоже забыла. А может, не хотела добираться под дождём пешком от электрички до дачи. Тем более, что дождь шёл почти всё время, а в выходные, как по заказу, — особенно нудный и холодный.

Марк съездил в свой вроде бы Львов, привёз оттуда маму, сказал, что я теперь могу идти в отпуск в любое время, когда захочу. Я сказал, что не хочу. Он не удивился: решил, что мне некогда гулять в отпуске, что я готовлюсь к свадьбе, а потом, возможно, и к отъезду. Я ни к чему не готовился, я вообще не думал о прежних планах. Нет, не так. Я вообще не думал о том, что будет дальше со мной. И даже с мамой. Я ни о чём не думал, просто дожидался пятницы, садился в вонючую электричку, шёл под дождём, ломал замки в двери, входил, наконец-то, в дом, следил, что делают мои руки — а потом был счастлив. А мама думала, что я несчастлив. Мне было жалко маму. Себя мне тоже было жалко. Потому что я всё же понимал, что упускаю свой, может быть, единственный шанс. Но я уже был сумасшедшим, поэтому думал так: жаль, что упускаю свой шанс, но что же теперь делать. И всё. И не делал ничего, чтобы его вернуть.

В начале сентября опять позвонила Лилия. Я даже удивился: зачем? И не сразу понял, о чём она говорит. Она говорила о том, что спешить пока не следует, всё может измениться, так что машину и дачу продавать пока не надо. Я и не собирался. Но Лилии сказал, что благодарен за предупреждение. Лилия сказала, что предупредит, если будут новости. Разговаривали как хорошие знакомые. Мне показалось, что у Лилии тоже нет ко мне особого интереса. На всякий случай держит, про запас. И даже не очень держит. Так, поддерживает телефонное знакомство. Я видел эту тактику, но мне было всё равно. Я ни о чём тогда не думал. Только ждал, когда же, наконец, наступит пятница.

Иногда я ждал ещё и писем от неё. Не мне, а Марку. Они довольно часто переписывались. Марк почти все её письма целиком читал мне вслух. Читал, а сам хихикал себе под нос. Мне это было странно. В её письмах, на мой взгляд, не было ничего смешного. Мне даже иногда казалось, что они печальны. Или я хотел так думать, не знаю, не уверен. Но письма были не мне, а Марку, так что хотя я их тоже ждал, но всё-таки не так, как выходных. Выходные были только мне.

В начале октября заболела мама. Очень сильно простудилась. Подозревали даже воспаленье лёгких, тогда бы пришлось положить её в больницу. Но потом сказали, что можно оставить дома, но необходим постельный режим и постоянный уход. Я взял неделю в счёт неиспользованного отпуска, был дома с мамой. Каждый день по два раза приходила медсестра, делала маме уколы. Три раза за неделю приходил врач, это я отдельно оплатил. Опасность миновала, мама стала поправляться, я вышел на работу.

Марка не было, я думал, что он в командировке, или, может, тоже заболел, все болели, в такую погоду невозможно не болеть. Но ответсек сказал, что Марк уехал на похороны, будет завтра. Я даже не спросил, на чьи похороны он уехал, подумал, что, как всегда, послали несколько человек от редакции отдать последний долг какой-нибудь почившей знаменитости.

На следующий день Марк появился. Вот тогда я и узнал, что он ездил на похороны её родителей. Они погибли в Монголии, несчастный случай, но кто там знает, что было на самом деле. Марк помогал организовывать доставку гробов специальным рейсом. Я думаю, если бы не его связи, её родителей так и похоронили бы в Монголии. Марк был очень мрачный, звонил ей каждый день, сердито говорил, чтобы немедленно шла к нам работать. Иногда даже кричал в трубку — наверное, потому, что она не соглашалась. Я у Марка ничего не спрашивал о ней, а он сам не рассказывал. Просто каждый день звонил, сердито разговаривал, а я слушал, молчал и ждал выходных. И ждал, когда наступит, наконец, зима. Я ждал морозов, мне казалось, что когда наступят морозы — я сразу приду в себя. Я сам придумал для себя такую примету, с сумасшедшими всегда так бывает. Но морозы всё не наступали, ни разу температура не опустилась даже до нуля, и каждый день шёл дождь. Я сходил с ума.

Мне кажется, что Марк всё понимал. В середине ноября он предложил мне съездить в командировку. Он сказал, что по пути надо заехать к ней, отвезти авторские экземпляры — в «Московском рабочем» опять вышла книжка. Я подумал, что авторские экземпляры можно было послать и почтой. Тогда почта ещё работала нормально, посылки доходили. Потом подумал: надо всё же съездить. Может, увижу её — и всё пройдёт. Я слышал, так бывает.

Я решил поехать на своей машине. Зима и в ноябре так и не наступила, гололёда нет, дороги терпимые, а зависеть от железнодорожного расписания — это не удобно. Мне выписали командировку на неделю. Я тогда подумал: сначала отработаю командировку, мне хватит три-четыре дня, а потом, на обратном пути, заеду к ней. Но получилось так, что я сначала поехал к ней. Не знаю, как это получилось. Может, потому, что по дороге я всё время про себя твердил адрес, который дал мне Марк. Я адрес записал на отдельном листке бумаги, но забыл записку на работе. Вот и твердил про себя, чтобы случайно не забыть. Всё время об этом думал, может, потому и свернул машинально, когда увидел указатель, а не поехал дальше.

Редакцию я нашёл сразу. Просто остановил машину, спросил у первого попавшегося прохожего — и он подробно рассказал, как доехать. Наверное, у них тут была одна редакция, так что все знали, где она. Я тогда подумал: в Москве вряд ли кто-нибудь из прохожих вот так сразу вспомнит, где находится даже редакция газеты «Правда». Эта мысль придала мне уверенности в себе. Не то, чтобы я почувствовал превосходство. Но одно дело — приехать из провинции в столицу, и совсем другое — из столицы в провинцию.

Здание редакции было довольно большим и современным — четыре этажа, широкие окна, стеклянные входные двери, голубые ёлочки у входа. Сбоку была стоянка для машин, на ней стояли три чёрные «Волги» и потрёпанный уазик. Возле нашей редакции чёрные «Волги» стояли редко, а потрёпанные уазики — никогда. Моя машина рядом с ними выглядела как прогулочная яхта рядом с речными трамвайчиками. Это тоже придавало уверенности в себе.

На вахте сидела какая-то бабулька, больше никакой охраны не было. Я показал бабульке удостоверение, сказал, кого ищу. Бабулька даже не посмотрела моё удостоверение, сказала, чтобы я шёл на четвертый этаж, там покажут. Я спросил, не надо ли сначала позвонить, спросить, можно ли подняться, хотя бы уточнить, на месте она или нет. Бабулька махнула рукой и непонятно сказала:

— Да ей сейчас, поди, не дозвонишься. Иди уж так, верней застанешь.

На четвёртом этаже был огромный холл, со всех сторон — двери. Много дверей, без всяких табличек с названиями отделов или с фамилиями, просто под номерами. На одной двери была табличка: «Приёмная». Я подумал: секретарша точно скажет, где мне её искать. Постучал и открыл дверь приёмной.

Приёмная была тоже очень большая, даже больше, чем наша, где сидела Катерина Петровна. Только наша была всегда пустая, а здесь толпился народ. Там было три двери, но я сразу понял, что все толпятся возле её двери. Я тогда подумал: ну вот, и здесь вокруг неё толпа. Даже под дверью ждут. На этой двери тоже не было никакой таблички, вместо таблички висела на гвоздике потрёпанная боксёрская перчатка. На эту перчатку никто не обращал внимания, будто так и надо. Все толпились у двери и тихо переговаривались. Я спросил, на месте ли она и можно ли к ней зайти. Сказал, что приехал из Москвы, времени у меня мало, я проездом, мне надо ехать дальше, у меня командировка. Я всё это так долго говорил потому, что все молчали и смотрели на меня. Потом одна девица с испуганным лицом сказала:

— Подождите. Она сейчас говорит по телефону. Поговорит — тогда спрошу, можно вам или нет…

Я тогда подумал: никто просто не слышал, что я говорил. Я стал повторять, что я приехал из Москвы, сюда заехал по пути, ненадолго, у меня к ней порученье… Всё это выглядело глупо, поэтому я начал злиться. Девица с испуганным лицом, кажется, тоже начала злиться, махнула рукой, прижалась ухом к двери и прошипела:

— Тише! И так ничего не слышно.

Все сразу перестали шептаться, отошли на шаг, но никто не уходил, все чего-то ждали. И я стоял и ждал, сам не знаю чего. Испуганная девица наконец осторожно приоткрыла дверь, сунулась в щель и что-то спросила. Оглянулась на меня, кивнула и сказала:

— Идите, можно.

Я тогда подумал: хорошо ещё, что не спросили, записывался ли я на приём заранее. Похоже, к нашему Главному было легче попасть, чем к ней. Настроение совсем испортилось. Я даже пожалел, что заехал сюда. Хотя никогда не жалею о том, что сделал, — это глупо. Не мой стиль.

Я вошёл и первым делом удивился, какой большой был кабинет. Гораздо больше, чем кабинет Марка. А ведь Марк всё-таки был редактором иностранного отдела центрального журнала. А тут — какая-то областная газетка может позволить себе такие кабинеты, да ещё не для редакторов, а просто… я не знаю, для кого. Тогда я в первый раз подумал: я ведь не знаю, кем она работает. Знаю, что не редактором, а кем именно — не знаю. Марк знал наверняка. Но я у Марка даже это не спросил. А этот кабинет был обставлен даже лучше, чем кабинет нашего Главного. У Главного был стол для него и длинный стол для планёрок, и стулья вокруг длинного стола были обыкновенные. А здесь был огромный письменный стол, стоящий в левом углу, боком к одному из двух окон, и никаких столов для планёрок, только маленький журнальный столик возле второго окна. И стульев не было, а были большие кресла, обтянутые тёмно-бордовой кожей. У Главного одну стену занимали шкафы со стеклянными дверцами, там на полках были выставлены всякие подарки, которые привозили иностранные делегации. А здесь всю правую стену занимал один длинный и высокий закрытый шкаф со множеством дверей. И письменный стол, и журнальный столик, и большой шкаф были явно из одного гарнитура, очень приятного тёмно-орехового цвета, наверняка импортные. Шторы на окнах были светло-ореховые, и паркет был точно такого же оттенка. Стены были светло-серые, как небелёный лён. Я тогда подумал: наверное, редакция не бедствует, раз позволяет себе обставлять кабинеты с таким шиком.

А может, это я потом подумал. Тогда я просто внимательно осматривался и всё запоминал. Даже не знаю, зачем мне это было нужно. Скорее всего, я просто не решался сразу посмотреть на неё. Потом всё-таки посмотрел и сказал лёгким тоном, будто между прочим, будто мы только вчера виделись:

— Привет. Я тут мимо ехал, решил заглянуть. К тому же, Марк просил передать авторские экземпляры.

Она медленно повернула голову и посмотрела на меня так, будто не узнала. Потом сказала:

— Здравствуйте. Проходите, садитесь. Я могу вам чем-нибудь помочь?

Я пошёл к её столу через весь этот длинный кабинет, и шёл так долго, что успел её рассмотреть. Она сидела в тёмно-бордовом кресле, нахохлившись, как птица под дождём. Перед ней на столе стоял телефонный аппарат, такого же тёмно-бордового цвета, как кожаные кресла. Её левая ладонь лежала на трубке телефона, наверное, она только что закончила говорить. Я подошёл, положил пакет с книгами ей на стол, сел в тёмно-бордовое кресло напротив неё и прежним легкомысленным тоном сказал:

— Помочь? Ну, не знаю, в твоих ли это силах.

Она смотрела на меня, не отрываясь, но явно думала о чём-то постороннем. То есть — о своём. Это я здесь был посторонним. Довольно долго молчала, я даже подумал, что она вообще забыла обо мне, но тут она сказала:

— А что надо? Гостиницу заказать? Или билет на поезд?

Под её тонкой желтоватой рукой с заметно выпуклыми венами зазвонил телефон. Она сразу сорвала трубку, я слышал, как кто-то по телефону громко говорил. Она сказала:

— Чуть попозже. Я жду звонка.

И сразу положила трубку, но руки с неё так и не сняла. И опять стала молча на меня смотреть. Я сказал:

— Мне ничего не надо. Я просто по пути заехал, потому что Марк просил передать книжки.

Она сказала:

— А… Спасибо. Значит, ничего не нужно?

Я медленно поднялся из тёмно-бордового кресла, слегка усмехнулся и сказал:

— Нет, ничего. Мне пора. До встречи.

И пошёл через весь этот длинный кабинет к двери. Опять шёл так долго, что успел подумать: она и здесь одета как-то неуместно. Не гармонирует с роскошным кабинетом. Совсем простые джинсы, заправленные в короткие широкие сапоги, толстый серый свитер, такой большой, будто с чужого плеча, и опять никакой причёски, будто нарочно растрёпанные волосы.

У самой двери я услышал, как снова зазвонил её телефон. Невольно оглянулся: она сорвала трубку, три секунды слушала, потом сказала:

— Люда, потом поговорим. Я жду звонка.

Я вышел в приёмную и закрыл за собой дверь. Я тогда подумал: пора закрыть за собой дверь навсегда. Мне было стыдно, будто я проситель, которому даже не отказали в просьбе, а просто не стали слушать.

Тут ко мне сунулась испуганная девица и тревожным шёпотом спросила:

— Ну, что там? Всё обошлось? Ей позвонили?

Я пожал плечами и ответил:

— Понятия не имею. Всё время кто-нибудь звонит, но она всем отвечает, что ждёт звонка. А что должно обойтись?

Испуганная девица явно удивилась, кажется, хотела промолчать и отойти от меня, но подумала и всё-таки сказала:

— У неё муж в больнице. Как раз сейчас там операция идёт. Сказали, что надежды мало.

Я растерялся и глупо спросил:

— Тогда почему она сидит на работе?

Испуганная девица, наверное, не посчитала мой вопрос глупым и ответила:

— Ей несколько минут назад об этом сообщили. Машину ждём. Наш дебил уехал в магазин на редакционной, и не известно, когда вернётся. И такси по вызову могут только через час прислать, у них, видите ли, нет свободных машин. Ребята пошли на улицу, может, кого-нибудь тормознут.

Я сказал:

— Так я же на машине. И совершенно свободен. Отвезу, куда будет нужно, и подожду, сколько потребуется, и привезу назад.

Я снова открыл дверь в её кабинет и с порога сказал:

— Собирайся, я на машине, поехали.

Она молча встала, открыла одну дверцу своего колоссального шкафа, вынула оттуда синюю куртку на белом меху, накинула её и пошла за мной. На ходу что-то сказала испуганной девице, а больше ничего не говорила. Только по дороге два раза показала, куда сворачивать, чтобы доехать быстрее.

И я всё время молчал. Помню, я тогда думал: какой муж? Я раньше ничего не слышал ни о каком муже. И Марк ничего такого не говорил. И она не говорила. И обручального кольца у неё не было. Да и вообще было странно даже представить, что у неё может быть муж. О её муже думать было неприятно. Я перестал об этом думать. Я стал думать о её синей куртке на белом меху. Она ещё давно, прошлой зимой, сказала, что это не её куртка, что ей подруга дала куртку поносить. А сама до сих пор в этой куртке ходит. Я всё думал: зачем она меня тогда обманула? Или просто так пошутила? Я спросил:

— А почему ты до сих пор в этой куртке?

Она ответила:

— Переодеться не успела. В командировке была, в самом дальнем районе. Только что вернулась. Вчера на поезд опоздала, пришлось сегодня утром самолётом. Час лёту, а дорога от аэропорта — почти два часа. Вот и не успела домой заехать.

Я хотел спросить, всегда ли она ездит в командировки по дальним районам в японской куртке, но передумал. Всё равно разговор не получался. Она, конечно, отвечала, но было видно, что думает о постороннем. То есть — о своём. Я тут посторонний.

Мы, наконец, подъехали к больнице, она молча вышла из машины и сразу пошла в приёмный покой. Я тоже вышел, закрыл машину и зачем-то пошёл за ней. В приёмном покое она разговаривала с сердитой толстой тёткой в белом халате. Потом эта тётка ушла и вскоре привела ещё одну, точно такую же. Обе тётки стали ей что-то наперебой рассказывать, быстро, но очень тихо, я ничего не слышал. Она слушала и молчала. Потом обе тётки в белых халатах ушли, а она села на деревянную скамейку, которая стояла в углу приёмного покоя. Я сел рядом и спросил:

— Ну, что они говорят?

Она ответила:

— Не знаю, я ничего не поняла. Придётся ждать.

Я спросил:

— Чего ждать?

Она задумалась, потом сказала:

— Понятия не имею.

Потом мы сидели молча и ждали почти два часа. На улице уже совсем стемнело, и в приёмном покое было совсем темно. Из какой-то двери вышла ещё одна тётка в белом халате, включила свет, увидела её и позвала с собой. Она сняла свою синюю куртку на белом меху, бросила на скамейку и скрылась вместе с тёткой в белом халате за какой-то дверью, а я остался сидеть на той скамейке в углу приёмного покоя. Помню, я тогда думал: пусть он умрёт. Мама всегда говорила, что нельзя такие вещи не только вслух говорить, но даже думать, потому что слова и мысли материальны, всё, что подумал, может сбыться. Особенно плохое. Но я сидел и думал: пусть он умрёт, этот её муж. Когда я о нём ничего не знал, его будто и не было. Вот пусть и никогда не будет.

Я целый час там сидел и всё время думал одно и то же.

Потом она вышла, за ней шёл теперь какой-то мужик в белом халате. Мужик был старый, усталый и сердитый. Она молчала, мужик тоже молчал. Я встал, подал ей куртку, она оделась и сказала мужику:

— Спокойного дежурства.

Мужик ответил:

— Да теперь чего ж… Теперь ничего, нормально.

Мы вышли на крыльцо, и я спросил:

— Ну, что сказали?

Она ответила:

— Операция прошла успешно, опасность миновала, состояние стабильное.

Странно, но я почувствовал облегчение. Будто камень с души свалился. Ведь только что я целый час подряд думал: пусть он умрёт. А сейчас обрадовался, что он не умер. Нет, не сказать, чтобы обрадовался, — это всё-таки не точно… Но камень с души свалился. Я не хотел бы жить с постоянным сознанием того, что мои мысли явились причиной чьей-то смерти.

Я сказал:

— Всё будет хорошо, не беспокойся.

Она ответила:

— Я и не беспокоюсь. Хотя ничего хорошего нет. И уже не будет…

Я не понял, почему она так говорит, но спрашивать не стал. Открыл машину. Она полезла почему-то на заднее сиденье. Почему — я тоже спрашивать не стал. Сел за руль, захлопнул дверцу, включил мотор и спросил:

— Теперь куда?

Она молчала. Я подождал ответа и оглянулся. Она спала. Я тогда подумал: нельзя её будить. Будить спящего человека — большой грех, как считает какая-то восточная религия. А я сегодня и так достаточно нагрешил в преступных мыслях. Я выключил мотор, вышел из машины, достал из багажника одеяло из верблюжьей шерсти и тоже сел на заднее сиденье. Укрыл её одеялом, потом обнял, поудобнее устроил её голову на своём плече, натянул край одеяла на себя и стал ждать, когда она проснётся. Мне не хотелось, чтобы она проснулась слишком скоро. Я тогда думал: ведь у меня никогда больше не будет шанса вот так её обнять и слушать, как она тихо дышит, и вдыхать дивный аромат, которым пахли картофельные цветы, а сейчас пахнет её синяя куртка на белом меху…

Курить хотелось нестерпимо. Я не курил уже больше года, раза два-три за это время мне хотелось закурить, но я терпел. А вот сейчас курить хотелось просто нестерпимо. Я сидел, не шевелясь, обнимал её и думал: в бардачке есть сигареты. Я больше года не курил, но сигареты у меня всегда были. Наш ответсек когда-то мне сказал, что он не курит, но сигареты носит. С тех пор я тоже всегда носил сигареты с собой. Вдруг кто-нибудь из нужных людей окажется без сигарет, захочет закурить, — вот я и предложу. Сейчас бы эти сигареты пригодились мне самому. Но если пошевелиться — она может проснуться. И зажигалкой щёлкать тоже опасно — она может проснуться. И окно открывать нельзя — она может проснуться. Я сидел и думал: когда она проснётся — я тут же закурю. Курить хотелось нестерпимо, но я не хотел, чтобы она просыпалась.

Потом я заметил, что начался мелкий дождь. Я испугался, что шум дождя её разбудит. Но дождь был совсем мелкий, он шелестел по крыше машины чуть слышно, звук был даже приятным. Я тогда подумал: ноябрь кончается, а дождик — как грибной. Как летом. Зимы не будет никогда, теперь я уже никогда не дождусь морозов, и сумасшествие моё уже никогда не пройдёт. Я подумал: ну и ладно. А с завтрашнего дня я начну курить.

А потом я уснул.

Проснулся рано, как всегда, ещё шести не было. В машине было холодно, но под одеялом из верблюжьей шерсти — очень тепло. Я тогда подумал: наверное, это потому, что она горячая, как утюг. Даже через её синюю куртку на белом меху я ощущал жар, как от печки. Я сначала испугался, что она заболела, и осторожно потрогал ладонью её лоб. Лоб был прохладным. Тогда я успокоился и вспомнил, что каждый раз, когда к ней прикасался, я удивлялся, какая у неё высокая температура. Наверное, это просто индивидуальное свойство организма, а не признак болезни. У некоторых людей всегда пониженная температура тела, а у некоторых — всегда повышенная.

Я сидел неподвижно и ждал, когда она проснётся. Больше часа так сидел и ждал. Даже снова стал дремать. И вдруг она сказала у меня над ухом совсем не сонным голосом:

— Не понимаю, как это получилось. Мне так стыдно. Много времени прошло?

Я сказал:

— С добрым утром.

Она зашевелилась, сбросила одеяло, высвободилась из моих рук и сказала:

— Утро? Это катастрофа. Мои, наверное, меня уже по больницам и моргам разыскивают. Я обещала вечером приехать.

Я знал, что её родители погибли больше месяца назад, муж — вот в этой больнице, и о ком она говорит «мои» — не понял. Но спрашивать не стал. Подумал, что она имеет в виду какую-нибудь родню. Я сказал:

— Сейчас я отвезу тебя домой, не беспокойся.

Она сказала:

— Спасибо. А как же вы? Вы где остановились? Нигде? Это плохо. Может быть, сначала заедем в гостиницу? У меня во всех гостиницах знакомые, так что в любую можно устроить.

Я подумал: она не помнит, а ведь вчера я ей говорил, что здесь — проездом. Я сказал:

— Я больше не могу задерживаться, я же в командировке. А здесь — проездом, просто потому заехал, что Марк просил передать тебе авторские экземпляры.

Она сказала:

— А… да, я забыла. Спасибо вам. Я сейчас к подруге. Здесь два шага, я могу сама дойти. А может быть, тоже зайдёте? Вас там хоть завтраком накормят.

Я сказал:

— Я тебя к подруге отвезу, а заходить не буду. Мне правда ехать пора. И время слишком раннее, чтоб по гостям ходить, к тому же — к незнакомым людям. И завтракать я не хочу, я никогда не завтракаю.

Она вздохнула и сказала:

— Ой, как нехорошо всё получилось. Столько времени потеряли из-за меня. И не выспались как следует. И опять за рулём. В таком состоянии — разве можно? Извините меня.

Я засмеялся, чтобы она не думала, что такие вещи имеют для меня какое-то значенье, и сказал:

— Вот выспался я как раз прекрасно. Никогда я так хорошо не спал.

Она посмотрела недоверчиво, но промолчала. Я свернул одеяло из верблюжьей шерсти, положил его в багажник, сел за руль и сказал:

— В какой стороне у нас подруга?

Подруга действительно жила совсем близко. Прямо за больницей начинался частный сектор, почти самая окраина. Я заметил, что приусадебные участки были очень большие, огороды — как настоящие плантации, сады — не четыре яблони и одна груша, как у меня на даче, а настоящие большие сады, деревья стояли рядами. И дома были большие, двухэтажных мало, но и одноэтажные — солидные, почти все — кирпичные, широкие и высокие. Я тогда подумал: под Москвой любой такой участок и любой такой дом стоили бы в пять раз дороже моей дачи.

Она сказала, что приехали, я остановился, она вышла из машины и спросила:

— Может быть, всё-таки зайдёте? Не беспокойтесь, не помешаете. Мои уже не спят, вон, во всех окнах свет горит.

В широких окнах большого кирпичного дома горел свет, через занавески было видно, как там кто-то ходит. Мне показалось, что ходит не один человек. Я сказал:

— Спасибо, не могу. Должен ехать. До свиданья.

Она сказала:

— До свиданья. Спасибо вам за всё.

Я сразу тронулся с места, на повороте притормозил и оглянулся. Из дома выскочила какая-то огромная баба, кинулась к ней, схватила в охапку и поволокла в дом, как куклу. Я хотел вернуться, узнать, что происходит, а потом подумал: да ничего не происходит. Подруга просто переволновалась, что её долго не было, вот потому так и встретила. Наверное, подруга очень импульсивна. И уехал.

Как прошла та командировка, я уже не помню. Помню, что хотел на обратном пути опять заехать к ней, но не заехал. Не было предлога: книги я отдал, а другого дела к ней я не мог придумать. И не заехал.

Когда вернулся на работу, Марк даже не спросил меня, как у неё дела, ведь он знал, что я к ней заеду, сам просил об этом. И я ему ничего рассказывать не стал. Подумал: он ей почти каждый день звонит, наверное, сам всё знает.

Я вернулся в ту же осень, в тот же бесконечный дождь. И опять стал ездить по выходным на дачу. Жил там с вечера пятницы до вечера воскресенья, а в остальные дни не жил, а ждал. Ждал пятницы, ждал зимы, ждал, что что-нибудь изменится. Ничего не менялось. Выходные были, зимы не было, дождь не прекращался, я сходил с ума. Мама очень волновалась.

Незадолго до Нового года вдруг позвонила Лилия, как ни в чем не бывало, спросила, где я собираюсь встречать Новый год. Я сказал, что ещё не думал. Лилия сказала, что у неё намечается такая компания, что я просто ахну. Назвала такие имена, что я бы ахнул, если бы мне не было всё это безразлично. Лилия сказала, что может мне устроить приглашение, так что надо быстро думать и решать. Я не хотел ни думать, ни решать, но Лилии сказал, что очень благодарен. Сказал, что если мама будет чувствовать себя хорошо, то я смогу принять это приглашение. Опять отбрехался болезнью мамы. Когда-нибудь я за это сильно поплачусь.

В последний рабочий день перед Новым годом наши, как всегда, устроили что-то вроде вечеринки на рабочем месте. Вечеринка получилась посреди рабочего дня, поэтому ответсек бегал и орал на всех за то, что празднуют, не сдав положенных строк в номер. Все были уже пьяные, никто особо не боялся ответсека, а Виталик даже заявил ему, что сейчас празднуют во всех трудовых коллективах по всему Советскому Союзу. Ответсек плюнул и убежал к себе, а наши продолжали праздновать.

Я тогда подумал: а ведь действительно, сейчас все празднуют, во всех трудовых коллективах. Какая работа за несколько часов до Нового года? Наверное, и в её редакции все празднуют. Надо позвонить ей на работу прямо сейчас, поздравить с наступающим Новым годом. Это хороший предлог, выглядит вполне логично и уместно. Возможно, ей будет даже приятно. А номер её рабочего телефона мне дал Марк ещё тогда, когда я взялся отвезти ей авторские экземпляры.

Я потихоньку вышел из комнаты художников, где шло веселье, и поднялся на свой этаж, своим ключом открыл кабинет Марка и позвонил ей на работу. Мне ответил незнакомый женский голос, я попросил пригласить её к телефону, и незнакомый женский голос мне сказал, что она сегодня ушла пораньше, потому что заболел ребёнок.

Я тогда подумал: и о её муже, и о её ребёнке Марк наверняка знал. А я об этом узнаю от посторонних, случайно и слишком поздно. Ведь только сегодня утром опять звонила Лилия, я ей сказал, что Новый год с ней в той компании не смогу встретить, буду встречать дома, с мамой.

Я оделся, выключил свет, закрыл своим ключом кабинет Марка и поехал домой. Мамы дома не было, она ещё накануне уехала к подруге в Нахабино. Мама собиралась вернуться только третьего числа. Я собирался вернуться второго, но на всякий случай написал записку: «Не волнуйся, я на даче». Потом взял бутылку коньяка, банку каких-то консервов и поехал на дачу. Опять на электричке. Я собирался пить коньяк, так что после этого за руль садиться не стоило.

Опять было всё то же: едва ли не последняя, почти пустая, но всё равно вонючая электричка, дорога по раскисшей глине в кромешной темноте, дежурный новогодний дождь, возня с замками… Наверное, и в доме всё было, как всегда. Я не помню. Я только помню, что пришёл в её комнату с бутылкой коньяка и с чайной чашкой, вытащил из пакета подушку с вышитым на ней тигром, открыл бутылку и наполнил чашку коньяком. Чашка была большая, в неё вошло половина содержимого бутылки. Потом я пил из этой чашки коньяк и думал, что надо бы чем-нибудь закусывать. Но консервы, которые я с собой привёз, остались внизу, в кухне, а я не хотел даже на минуту уходить из её комнаты. Я выпил весь коньяк из чашки, лёг на диван в обнимку с тигром на подушке, и вспомнил, что любила повторять Ираида Александровна, генеральская жена: «Утро вечера мудренее». Я тогда подумал: вот проснусь завтра утром — и всё будет по-другому. Каждый раз, засыпая в её комнате, я думал то же самое. Паранойя.

Первого января я проснулся не утром, а почти под вечер, кажется, около четырех часов. Встал — и споткнулся о бутылку, она стояла на полу возле дивана. Бутылка была совсем пустая. Я не помнил, когда допил весь коньяк. Помнил только, как выпил первую чашку. Я тогда подумал: наверное, я до сих пор пьяный. Не может быть, что выпил столько — и протрезвел за то время, пока спал. Я раньше никогда не напивался, вообще пил редко и понемногу. А тут сразу целую бутылку! Не может быть, что уже протрезвел.

Я стал за собой следить: что делаю, как, в каком порядке… Я знал, что сумасшедшим пить совсем нельзя, могут быть непредсказуемые последствия. Я обошёл весь дом, всё проверил — не натворил ли чего-нибудь в пьяном виде. Вроде бы всё было нормально, как всегда. Я заварил целый чайник очень крепкого чаю и долго пил его, чашку за чашкой, пока не застучало сердце. Чай я пил из другой чашки, не из той, из которой пил коньяк. Ту чашку я выкинул в мусорное ведро.

Потом я поднялся в её комнату, хотел спрятать подушку с тигром опять в пакет, но передумал. Оставил подушку лежать на диване.

Потом проверил, не тлеют ли в камине угли, перекрыт ли газ, не открыты ли водопроводные краны, выключил электричество, закрыл дом и пошёл на электричку.

Я приехал в Москву поздно, уже почти ночью, — наверное, опять едва ли не последней электричкой. Вошёл в квартиру, разделся, порвал свою записку маме и выкинул клочки в форточку. Потом позвонил Лилии домой. Она сама взяла трубку, обрадовалась, что я позвонил, поздравила с Новым годом, спросила, как Новый год встретил я. Я сказал, что напился с горя. Лилия не поверила, даже засмеялась. Лилия знала, что я практически не пью. Лилия сказала, что нам пора бы наконец встретиться, она уже соскучилась. Я сказал, что тоже соскучился. Лилия сказала, что как раз вовремя, подходит время «Ч». Я помнил, что она так называла время, когда надо будет действовать быстро и решительно. Я сказал, что я на всё согласен.

Мы поженились в конце января. Свадьбы не было, просто расписались одним днём, даже без подачи заявления заранее. Это устроил отец Лилии. У него везде были связи. Он бы и раньше всё устроил, но почти весь январь ушёл сначала на знакомство с родителями Лилии, а потом — на всякие оргвопросы. Отец Лилии сам осмотрел дачу и машину, нашёл оценщиков, которые сказали точно, сколько это стоит, потом искал покупателей, которые могут сразу заплатить. Хлопот было много, отец Лилии практически всё взял на себя. Было очевидно, что он очень ответственно подходит к вопросу будущего своей семьи. К весне должен был решиться и вопрос отъезда всей семьи в Израиль. Как ему это удалось, я до сих пор не знаю. Тогда ещё всё это было очень сложно, другие годами ждали отъезда. И уезжали без копейки. Отец Лилии так уезжать не собирался.

Я никому не говорил, что мы с Лилией расписались. Только почти накануне отъезда, когда было пора подавать заявление об увольнении, я рассказал всё Марку. Марк сказал:

— Ну вот, на свадьбу так и не позвал. А ведь обещал! А, нет, не обещал, это я сам напрашивался. Ты тогда и сам не знал, используешь свой шанс или нет. Значит, выбрал то, о чём мечтал. Ну-ну. Впрочем, поздравляю.

Я сказал:

— Марк, что мне было выбирать? Ты же и сам в курсе: у неё муж и ребёнок. И не говори мне, что ничего не знал.

Марк дико посмотрел на меня и шёпотом сказал:

— Ну, ты… ты… я не знаю, кто ты! Она ушла от мужа ещё прошлым летом! И у неё нет своих детей! Есть дочка подруги, а своих нет!

Этого шёпота можно было испугаться даже больше, чем его самого злого крика.

Я растерялся и сказал:

— Ты мне ничего не говорил. Я же ничего не знал. Я сам её возил к мужу в больницу! А потом звонил ей на работу, мне сказали, что ребёнок заболел, поэтому её на работе нет. Я так понял, что у неё и муж, и ребёнок.

Марк помолчал и нормальным голосом спросил:

— Ну, ладно, а что это меняло?

Я подумал: это как раз меняло всё. Наверное, меняло. Тогда ведь я решил, что меняет. Но Марку я сказал другое:

— Теперь поздно об этом думать.

Марк захихикал себе под нос и издевательским голосом сказал:

— Вот думать-то как раз никогда не поздно. Ну, может быть, ты это когда-нибудь поймёшь.

Я ничего не ответил. Мне не хотелось ссориться с Марком. Конечно, я уеду — и всё, какое мне дело, как будут думать про меня те, кто остались. Но почему-то не хотелось, чтобы именно Марк думал обо мне плохо. Марк мне действительно помогал всегда больше всех, совершенно без всякой выгоды для себя. Я испытывал к Марку благодарность.

Я ушёл в отпуск с последующим увольнением, ни с кем из наших не общался, иногда звонил только Марку. Просто так, без всякого серьёзного повода. Меня тянуло с ним поговорить. Он болтал, как всегда, ни о чём — о международном положении, об экстрасенсах, о дефиците, которым становилось всё подряд, о Главном, который сильно заболел, лежит в больнице, а первый зам и ответсек в его отсутствие делят власть, от чего весь коллектив лихорадит. Я слушал Марка так, как, наверное, не слушал никогда. Я тогда думал: наверное, это в последний раз. Там, куда я еду, никто не будет болтать со мной часами обо всём таком… да о чём угодно, всё равно. Марк, похоже, чувствовал это моё состояние. Однажды сказал:

— Ты запиши номера всех моих телефонов. И не забудь взять с собой. Устроишься — сообщишь свой телефон. Понятно?

Я так и сделал. Только, уехав и устроившись, свой телефон я смог сообщить Марку не сразу. У меня ещё довольно долго не было своего телефона.

Не так уж всё радужно оказалось, как говорила Лилия и как казалось мне. Хотя, конечно, нам было всё-таки гораздо легче, чем более поздним эмигрантам. По крайней мере, мне не пришлось работать таксистом или уборщиком на вокзале. Отец Лилии смог обеспечить кое-какие тылы и резервы. Но всё-таки не те, что ожидались.

Да это всё теперь не важно. Мы всё равно разошлись с Лилией через полтора года. В Израиле у меня не было серьёзных перспектив. Как писатель я там был не известен, не нужен и даже нежелателен. Как журналист я не понимал, как все эти газеты и журналы не закроют. Грубая и глупая болтовня, ни о чём, пишут, кто во что горазд. Я стал учить язык, и чем лучше узнавал язык, тем меньше мне всё это нравилось.

И всё время было очень жарко. Там даже осенних дождей не было, даже до нуля температура не опускалась. А я хотел морозов. Я так и жил с мечтой: вот выйду утром — и будет тонкий белый лёд на лужах, я буду идти, проламывая каблуками этот лёд, а морозный воздух остудит мою голову… Ночами мне снилась моя проданная дача. Я был согласен даже на холодную воду, капающую с голых веток, переплетённых над мощённой каменными плитками дорожкой, ведущей к дому. Я проклинал себя за то, что так и оставил на диване подушку с вышитой на ней мордой тигра.

Я и здесь без конца ходил по магазинам, обнюхивал флаконы и пакетики со специями, и здесь продавцы меня сначала подозревали Яхве знает в чём, потом привыкли, встречали как родного. А запах тот я так и не нашёл.

И мама не хотела приезжать. В России было трудно и страшно, но она всё равно не могла уехать. Она говорила: ты теперь устроен, я за тебя спокойна, а мне отсюда нельзя, у меня здесь дом. Какой там дом! Двухкомнатная клетка в панельном доме. Она просто никогда не видела таких квартир, в которых людям не стыдно жить. Я объяснял, уговаривал, просил, но она всё равно приезжать не соглашалась. Я тогда думал: наверное, мама чувствует, что я здесь тоже ненадолго, и своим приездом не хочет осложнять и так непростую ситуацию.

Однажды в Хайфе я случайно встретил бывшего однокурсника, Лёву Цехновичера. Он приехал из Америки, по каким-то своим делам, у него уже приличный бизнес был. Мы разговорились, и он предложил мне написать сценарий фантастического фильма в стилистике «чужих», идея уже была. Гонорар — не миллионы, конечно, но он сказал, что если сценарий понравится тому, кому понравиться должен, то у меня хороший шанс попасть в Америку не как безымянный беженец отовсюду, а как всем очень нужный сценарист. Я согласился.

Через полгода я обосновался в Калифорнии. К счастью, у меня оказались хорошие способности к языкам. Мне даже почти не пришлось учиться на специальных курсах, английский — верней, американский — я без труда выучил буквально за пару месяцев. Может, и не в совершенстве, но вполне достаточно, чтобы писать сценарии для Голливуда. Уже через полтора года у меня был дом, дорогая машина, богатая и влиятельная подружка, работа на бездонный Голливуд, хорошие гонорары, перспективы — ещё лучше, свободный режим, масса полезных и престижных знакомств… да всё, о чём я когда-то мечтал. И многое из того, о чём я по своей совковости даже не догадывался.

А морозов и здесь не было. Вообще зимы не было. Цунами, землетрясения, тайфуны, пожары — пожалуйста, сколько угодно. А морозов — нет, не держим. Два года я видел иней только в холодильнике, и то не слишком много. Холодильник при необходимости размораживался сам, зараза, и в морозильной камере никогда не было приличного инея.

Однажды я сказал об этом по телефону Марку. Он противно захихикал себе под нос и сказал:

— Ну, дорогой, совсем зажрался. А вот у нас кроме инея в холодильнике — вообще ничего. Ты чего мать-то не забираешь? Советую забрать. Уж очень здесь… неуютно.

Я сказал:

— Она не хочет. Я сколько раз хотел забрать, а она упёрлась, как патриотка. Ну, и что мне прикажешь делать?

Марк сказал:

— Приезжай за ней сам. Посмотришь, что здесь как, она на тебя посмотрит, может, договоритесь.

Я спросил:

— А как там у вас погода? Холодно?

Марк захихикал себе под нос и ответил:

— Холодно, дорогой, очень холодно. У нас не Калифорния. Да ещё почти не топят.

Я тогда представил лужи под белым льдом, морозный воздух, первые снежинки, которые садятся на ладонь и сразу исчезают, — и сказал:

— Знаешь, я приеду.

Барбара, моя богатая и влиятельная подружка, помогла мне сделать все необходимые документы очень быстро, я сам не смог бы, я ещё не очень хорошо ориентировался в американских законах и правилах. Я её спросил, сколько это стоило, потому что не хотел оставаться в долгу. Я старался ни у кого никогда не оставаться в долгу, быть должником — это не мой стиль. Барбара ответила:

— Мой сладенький, ты мне ничего не должен. Мне это не стоило ни цента, я просто переспала с одним человеком, и он всё сделал.

Я не решился переспрашивать, хотя не был уверен, что понял всё правильно. Я так и не привык к этому странному американскому юмору, и никогда не знал, шутит Барбара или говорит серьёзно.

Но документы, тем не менее, были готовы, и в конце ноября я полетел в Москву. Мне не было страшно, девяносто первый миновал, и все средства массовой информации всё время трубили о том, что в России крепнет демократия. Я не мог это представить. Но, судя по рассказам нескольких моих знакомых актёров и режиссёров, которые уже ездили в Россию, там по-прежнему было очень бедно и голодно, но не страшно. Даже КГБ упразднили, кто бы мог подумать.

Я взял с собой много багажа, даже пришлось доплатить за груз сверх нормы. Я взял всё, что советовали взять знакомые актёры и режиссёры, побывавшие недавно в России: небольшую аптечку первой помощи, витамины, воду, туалетную бумагу, консервированный компот, копчёную колбасу, хороший шоколад, сигареты, виски… Ещё что-то в этом роде, сейчас уже не помню. Марк говорил, чтобы я не брал лишнего — если будут деньги, то и в России можно всё сейчас купить. Я ему не очень верил. Думал: Марк просто не представляет, что такое «всё». Наверное, до сих пор живёт совковыми представлениями о необходимом и о роскоши. В общем, я вёз два огромных чемодана никому не нужной ерунды. А тёплую одежду и дублёнку, которую специально купил перед отъездом, надел на себя, чтобы не увеличивать багаж. Как выяснилось, и тёплая одежда, и дублёнка тоже были никому не нужной ерундой. В Москве была грязь и слякоть, ветер был холодным, но температура — гораздо выше нуля. Мне показалось, что здесь зимы ни разу не было с тех пор, как я уехал пять с половиной лет тому назад.

Через четыре дня я пожалел, что вообще сюда прилетел. Здесь всё было чужое. Даже мама казалась чужой. Она сразу сказала, что никуда отсюда не поедет. Она сказала, что приватизировала квартиру, и теперь имеет собственное жильё. Я сказал, что у меня в Калифорнии свой дом, и если она захочет, я куплю ей такой же или даже лучше. Она сказала, что квартиры в Москве будут дорожать, что за бесценок продавать свою жилплощадь сейчас она не собирается, через десять лет квартира будет стоить в десять раз дороже, и тогда ей будет не стыдно оставлять такое наследство мне. Я не понял, сколько это будет. Я давно уже не ориентировался в покупательной способности рубля.

Похоже, я вообще уже ни в чём здесь не ориентировался.

Хорошо, что я не забыл язык. Сейчас в Москве плохо относились к иностранцам. Может, не ко всем, но ко мне раза три приматывались какие-то истеричные патриоты. Я их посылал трёхэтажным матом, я ещё в Израиле научился ругаться, не стесняясь. От мата патриоты успокаивались. Они приматывались главным образом к тем, кто не умел ругаться. Кричали: «Россия для русских!» На сотню русских патриотов не набралось бы и десятка русских рож. Нет, мне не нравилась Москва.

Мама радовалась, что я приехал, но не чрезмерно. У мамы была уже совсем другая жизнь, новые подруги, какие-то партийные задания, которые они все вместе вдохновенно выполняли. Я спросил: какие партийные задания? Ведь партии уже нет! Мама сказала: что ты, партий очень много. Мне это было совершенно непонятно. Мама видела, что мне здесь трудно и неинтересно. Мама предложила позвать гостей, устроить праздничный ужин в честь моего приезда. Я тогда подумал: а кого я позову? У меня и раньше не было близких друзей, а теперь и знакомых не осталось. Мы с мамой решили позвать Марка с его женой и дочкой. У меня были деньги, так что можно было достать кое-какие продукты, чтобы приготовить приличный ужин. Но Марк меня опередил, пригласив к себе. Мама сказала, что это даже лучше, не надо сильно тратиться на ужин. Но надо взять с собой гостинцы, лучше — что-нибудь из еды. Я взял привезённые с собой консервированные ананасы, копчёную колбасу, бутылку виски, блок «Мальборо» и коробку апельсиновой жвачки — и пошёл.

Оказывается, Марк пригласил не только меня, там были ещё Володя, Георгий, какая-то девушка, которую я не помнил, и… Катерина Петровна! Вот Катерины Петровны я не ожидал. И почему-то обрадовался ей гораздо больше, чем остальным. Мне показалось, что и она была рада меня видеть. Катерина Петровна была совсем другая, не та, которую я помнил по работе. Я помнил, что она была как памятник, её боялись все, даже Главный. А здесь Катерина Петровна была как родная бабушка всем присутствовавшим. Главное — никто не удивлялся. Многое изменилось.

Стол был бедным, мои гостинцы пришлись очень кстати, особенно все обрадовались колбасе и сигаретам. А я обрадовался разварной картошке, солёным огурцам и пирожкам с капустой. Всё это принесла Катерина Петровна. Как я понял, все гости принесли с собой еду, кто что. Марк не стеснялся, что ужин — не за его счёт, а вскладчину. Да все принимали это, как должное. Я от такого давно уже отвык.

И от людей отвык, с которыми когда-то так долго проработал. Они тоже казались мне совсем другими. Я так понял, что все они довольны тем, как устроены: Георгий работал в рекламной фирме, девушка, которую я не помнил, — в пресс-службе какой-то районной администрации, Марк преподавал английский в частной школе, Катерина Петровна была корректором в каком-то новом издательстве, а Володя вообще организовал свой журнал, собственный, и сам там был главным редактором. Но все считали, что лучше остальных устроилась жена Марка: она работала в буфете гостиницы для иностранцев, так что семья не голодала даже в самые тяжёлые времена. Я не понял, шутят они или всерьёз так думают. Но спрашивать подробности не стал. Похоже, никому не было интересно говорить о настоящем, все вспоминали прошлое. Те годы, когда и я работал с ними. Те годы я помнил и сам, те годы мне не надо было напоминать. Я не люблю впадать в ностальгию, это не мой стиль. Но ради вежливости я всё-таки поддерживал беседу, спрашивал о тех, кого помнил, просил передавать привет знакомым, выражал сожаление, что не смог повидать того-то и того-то.

Потом Георгий взял гитару, стал играть и петь что-то из тех времён, я эти песни уже совсем не помнил. Потом он запел ту песню, которую пела она тогда, во время ужина-маскарада на моей даче, чтобы показать нелюдимому поэту, что его все знают и любят. Георгий пел ту песню, все молчали, слушали, и я слушал, и у меня болело сердце. Песня кончилась, Марк сказал:

— Так жалко, что она пропала.

Я испугался и спросил:

— Как пропала? Что случилось?

Марк сказал:

— Да нет, насколько я знаю, ничего страшного. Я говорю: жаль, что время такое получилось. Не подходящее для неё. Она и к нам тогда не пошла, и свою газету бросила, и писать больше не захотела. Потом на телевидении работала, потом рекламу делала, потом переводила всякий мусор для новых издательств. Я так думаю, всё это для заработка. А ведь какие возможности у человека. Жаль, что пропали.

Я спросил:

— А где она сейчас?

Марк сказал:

— Я точно не знаю. Последний год мы и не виделись, и не переписывались. И дозвониться я не мог. Может, телефон у неё поменялся. Да, и у меня ведь тоже домашний поменялся! Ну вот, теперь попробуй, найди кого-нибудь.

Я заметил, что Володя слушает очень внимательно, а смотрит так, будто что-то знает. Марк это тоже заметил, спросил:

— Володя, ты ведь знаешь, где она?

Володя сделал вид, что у него внезапный приступ кашля, откашлялся, потом сказал:

— Точно не знаю. Кажется, должна была ехать во Францию. Там что-то издают… нет, точно я не знаю.

Потом, через несколько лет, я узнал, что Володя соврал. Он точно знал, где она, чем занимается, как живёт. Он всё знал, потому что все эти годы не выпускал её из виду, надеялся, что она пойдёт работать в его журнал. Это он потом так говорил. Ерунда, конечно. Володя надеялся совсем на другое.

Я ушёл от Марка в поганом настроении. На улице было темно, грязно и сыро. Горели редкие рекламы кока-колы, а фонари горели один из четырёх. Шёл мелкий нудный дождь, я в своей дублёнке чувствовал себя последним идиотом. Я жалел, что приехал на родину. Родина меня не ждала. И даже мама не очень-то ждала.

На следующий день по телевизору сказали, что во Франции аномальная погода: ударил вдруг мороз, выпал снег, дороги не успевают расчищать, а виноградники вот-вот погибнут. Я сказал маме, что мне срочно нужно во Францию, там у меня дело, застопорились съемки совместного фильма, требуется присутствие сценариста. Мама погоревала, что так редко видимся, но всё же убежала на очередное партсобранье. Я был даже рад этому. Мне бы не хотелось огорчать маму чрезмерно. Но чрезмерно она не огорчалась, и я был этому рад.

Через два дня я был в Париже.

Никакого снега, никакого мороза. Телевизионщики опять соврали. Говорят, пару дней назад было небольшое похолодание, и даже лёгкий снег пошёл, но шёл пару минут и таял, не долетая до земли. До этих виноградников. Мне было совершенно незачем прилетать в сырой и пасмурный Париж.

Из Парижа я позвонил знакомому режиссёру. Просто так, просто потому, что в Париже сотовая связь уже работала, а я за время пребывания в Москве чувствовал себя очень не удобно без постоянной телефонной связи. Барбаре звонить мне не хотелось, вот я и позвонил знакомому режиссёру. Просто так, но оказалось, что очень кстати. Знакомый режиссёр сказал, что искал меня, что есть идея, нужен хороший сценарий, быстро, чем быстрее — тем больше гонорар. Он сказал, что надо встретиться немедленно. Режиссёр был в Чикаго, но готов был лететь ко мне в Калифорнию. Я сказал, что я в Париже, и спросил, какая погода в Чикаго. Режиссёр сказал, что дьявольский холод, никто уже давно не помнил таких морозов. Я сказал, что послезавтра прилечу. Всё время, которое оставалось до самолёта, я потратил на обнюхивание флаконов во всех парфюмерных магазинах Парижа, которые смог найти. Там не было ничего похожего на дивный аромат картофельных цветов и синей куртки на белом меху с отвёрнутыми рукавами — так, что получились белые манжеты.

В самолёте стюардесса разбудила меня и спросила, всё ли в порядке. Я сказал, что будить спящего человека — это грех. Стюардесса сказала, что я плакал во сне, вот она и подумала, что мне плохо, что мне нужна помощь. Я сказал, что мне поможет только холод. Стюардесса принесла мне стакан воды со льдом. Дура. Я её поблагодарил.

В Чикаго не было дьявольского холода. Вообще никакого холода не было. Мне показалось, что в Чикаго было даже теплее, чем в Москве, но так же сыро. Я снял свою дурацкую дублёнку, засунул в чемодан, взял машину напрокат и отправился на встречу с режиссёром. У него было ещё много дел, поэтому о моём деле мы договорились быстро. Время — деньги. Перед отлётом домой я объездил все парфюмерные магазины Чикаго, которые нашёл. Конечно, безрезультатно. Я знал заранее, что так и будет.

В самолёте я старался не уснуть, хотя очень устал. Боялся, что во сне опять буду плакать. То есть не боялся, но не хотелось бы. Здесь на это смотрели с подозрением. Здесь было принято всё время улыбаться. Если человек не улыбается — это значит, что у него проблемы. Кто захочет вести бизнес с человеком, у которого проблемы?

Я приехал домой, и Барбара сказала мне, что она от меня уходит. Она выходит замуж и уезжает в Европу. Я искренне поздравил Барбару и искренне же улыбнулся. Всё хорошо, никаких проблем. Я подарил ей набор матрёшек и две картины маслом, которые купил на Арбате. Она была очень растрогана, даже предложила на прощанье заняться сексом. Мой отказ восприняла как знак великодушного прощения её измены. Я опять улыбнулся. Она сказала, что я совершенно сумасшедший. В её устах это звучало как похвала. Она всегда так говорила, если ей что-то нравилось: сумасшедший коктейль, сумасшедшие туфли, сумасшедшая машина. На самом деле она не подозревала о том, что я действительно был сумасшедшим.

Через неделю после приезда я позвонил Марку. Поговорили минуты две о том — о сём, потом я спросил, какая в Москве погода. Он сказал, что резкое похолоданье, до минус пятнадцати. Я сказал, что, может быть, скоро опять приеду. Я сказал, что сейчас у меня срочная работа, а в январе освобожусь — и приеду.

Но перед самым Новым годом я опять позвонил Марку, он сказал, что наступила оттепель, всё течёт, будто не Новый год, а восьмое марта. И даже солнце светит как весной. Я ему сказал, что не приеду.

Солнца мне и здесь хватало. И летом, и зимой, и весной, и осенью. От этого солнца можно было сойти с ума. Впрочем, я и так был сумасшедшим.

Я тогда подумал: наверное, надо бы жениться. Но я не знал — на ком. Я решил, что будущей зимой полечу в Россию специально, чтобы найти невесту.

После этого решения я успокоился, жил, как всегда, много работал, заводил временных подружек. Никто из них ни разу не сказал, что я плакал во сне. Всё в порядке, никаких проблем. А через год я полечу в Москву, и там будет настоящая зима, мороз и снег. Я отдышусь, остыну и на холодную голову найду подходящую невесту. А может, даже покатаюсь на лыжах.

Мне эти планы очень помогали жить целый год под солнцем и терпеть временных подружек, которые все до одной были загорелые блондинки и снимались в кино, в мелких эпизодах, а если не снимались, то мечтали сниматься. Иногда я думал: вот странно, все они чем-то напоминают Лилию. Но чаще вообще о них не думал. Тогда я думал только о зиме, о морозе, который единственный может мне помочь. Я уже не очень хорошо помнил, в чём мне должен помочь мороз. Но всё равно мечтал о морозе, как о спасении…

* * *

Александра вдруг поймала себя на том, что уже давно не читает, валяется, уставившись в потолок, и вспоминает зимы начала девяностых. Сейчас ей казалось, что все те зимы были на редкость холодными. Может быть, холодными были и не все, но вспоминались именно холодные. И вообще от всего того времени осталось ощущение постоянного холода. Она даже ни одного по-настоящему тёплого лета не помнила, даже летом постоянно мёрзла, а уж зимой — вообще невыносимо. На работу часто приходилось ходить пешком. Во-первых, потому, что общественного транспорта не хватало, а тот, который был, работал через пень-колоду. А во-вторых, потому, что ей было просто жалко тратить последние деньги на транспорт. Вот и приходилось топать по морозу. Были тогда морозы, были. И ещё какие! Людмила тогда нанялась продавцом какой-то ерунды на городском рынке, прилавок с этой ерундой стоял прямо под открытым небом, Людмила надевала на себя всё тёплое, что было, и всё равно постоянно простужалась. А одна зима была такая, что банки с помидорами и с огурцами, оставленные на закрытой веранде, которая считалась тёплой, однажды ночью почти насквозь промёрзли. А ещё в те годы одна зима была — почти неделю держалось минус тридцать, хорошо, что заранее услышали прогноз, успели укутать все деревья в саду соломой и обернуть плёнкой. Но всё равно многие подмёрзли, особенно вишня, весной пришлось срезать сухие ветки. А ведь Москва — намного севернее, там обязательно должно быть холоднее. Правда, тогда она была в Москве всего два раза, и не зимой, а осенью, так что судить о тогдашних московских зимах не могла, но если рассуждать логично, то можно всё же сделать вывод, что и в Москве те зимы были не жаркими. Не Калифорния. И Марк Львович в телефонных разговорах часто говорил, что в Москве холодно, как никогда. Так что все эти концептуальные жалобы на невозможность как следует замёрзнуть — не что иное, как литературный приём, причём, на взгляд Александры, не из самых удачных.

Впрочем, дело вовсе и не в этом. Дело в том, что это страшно раздражает: ведь человек сам выбрал то, о чём мечтал, как сказал Марк Львович, а теперь сам признаётся, что мечтал не об этом. То есть, получается, сам признаётся, что не мечтал, а планировал. С холодной головой. Ну, и при чём тогда все эти страдания, метания и уверения в своём сумасшествии? Похоже, только для того, чтобы замаскировать прискорбный факт наличия холодной головы. Тотальное отсутствие нормальных человеческих эмоций. Наверное, он и сам это подозревает. Поэтому ему и вправду плохо. Таким везде и всюду плохо, несмотря на статус, окружение, природу, погоду и всё остальное. О таких Славкина бабуля говорила: «Пострадать охота, а о чём — не знает». Да это и из текста ясно. В каждой строчке: всё не так, не то, не те, жизнь не сложилась… А собственно о жизни — ни слова. То есть пара-тройка слов есть, но не больше: с женой развёлся, написал сценарий, слетал в Москву в нелётную погоду, обматерил кого-то, улетел, прошёл по магазинам, вернулся в Калифорнию, мечтает о зиме…

Вот интересно, а он сам-то понимает, зачем живёт? Для чего, для кого, кому на радость, во имя каких таких высоких и благородных целей? Во имя ожидания морозов? В той Калифорнии? Ага, концепция. Оригинально, как говорит Максим.

На столике пиликнул телефон. Ну вот, что называется, не поминай Максюху к ночи. Опять он вмиг протелепал её мимолётную мысль о нём. И что же он нам нынче пишет? А, нет, не пишет. Он нынче фотографирует. Посторонних женщин. А фотографии посторонних женщин присылает собственной жене. Оригинально.

Александра как следует рассмотрела фотографию, которую прислал Максим, попыталась догадаться, что бы это могло означать, догадаться так и не сумела и позвонила мужу.

— Ну, что, Шурёнок, одобряешь? — Максим был чрезвычайно доволен, просто чрезвычайно, это было заметно по хвастливому тону. Александра могла бы спорить на что угодно, что сейчас он сидит, вальяжно развалившись в кресле, может быть, даже ноги на стол задрал. — Я её сам выбрал. Сразу. Ты заметила, какая масть? На фотографии не очень видно, но я тебе словами опишу. Такая… вроде золотистая. Вернее — бронзовая. И вся сверкает, особенно под люстрой. Оригинальный цвет, правда?

— Ну, не знаю, чего тут оригинального, — сварливо сказала Александра. — По-моему, обыкновенная крашеная блондинка. Я таких вижу по десять раз на дню. Или по двадцать. Или по сто, я не знаю. Может быть, это одни и те же мелькают, их в толпе не различишь, они все как близнецы.

— Серьезно? — огорчился Максим. Александра могла бы спорить на что угодно, что он снял ноги со стола и выпрямился в кресле, как на троне. — А мне сказали, что таких только две на всю Москву. Но вторая большая, пятьдесят шестого размера, к тому же очень длинная. Зачем тебе длинная? Ты же не любишь. И почему хоть крашеная блондинка? Мне сказали, что это натуральный цвет. Фотография не очень удачная, наверное, трудно разглядеть, а там такие переливы! Надо было со спины сфотографировать, я не догадался. У неё на спине шерсть чуточку темнее, не вся, а такой полоской, сверху вниз, и на плечах тоже потемнее. Не от корней, а вроде бы такой налёт, самые кончики. Я был уверен, что тебе понравится.

— Шерсть на спине темнее — это круто, — не очень уверенно одобрила Александра, начиная догадываться, что они с Максимом говорят о разных вещах. — Таких я, кажется, ещё не видела. А как её зовут?

— Я забыл, — виновато сказал Максим. — Мне говорили, но я уже не помню. Кажется, хорёк.

— Как? — изумилась Александра. — Максим, скажи, пожалуйста, о чём мы говорим?

— Тебе не нравится хорёк? — огорчился Максим. — Я не знал. Но я ведь говорю: точно не запомнил. Может, это не хорёк, а выдра. Я помню, что какое-то ругательное слово. Я ещё удивился, что такой красивый мех, а называется так грубо. Выдра тебе тоже не нравится?

— Я спрашиваю, как зовут девушку, фотографию которой ты мне прислал, — строго сказала Александра.

— Откуда бы мне знать? — удивился Максим. — Я не спрашивал. Я просто подходящую словил у входа в магазин, по-моему, школьница какая-то. Сказал, что надо выбрать шубу жене, попросил её примерить, она согласилась. А зачем тебе её имя?

— Незачем, — согласилась Александра. — Я просто не поняла… э-э-э… зачем ты мне эту фотографию прислал… то есть зачем мне шуба. У меня и так их незнамо сколько. К тому же, грядёт глобальное потепление.

— Но ведь глобальное потепление ещё не очень скоро, — с надеждой возразил Максим. — Может, ещё успеешь поносить. Она красивая. А те шубы, которые есть, ты всё равно раздашь, я же знаю.

— Ты этим недоволен? — Александра повздыхала и объяснила: — Они мне нравятся, все до одной. Правда. Ты умеешь выбирать хорошие шубы. Максим, не обижайся, но… ты слишком часто их выбираешь. Зачем мне так много шуб? Помнишь, мы об этом уже говорили…

— Она красивая, — упрямо сказал Максим. — Может, вот как раз её ты и будешь носить. И не говори мне о глобальном потеплении. Его, может, вообще никогда не будет. Учёные разошлись во мнениях. Самые умные говорят, что будет глобальное похолодание. А ты не любишь холодов, я же знаю. А я не хочу, чтобы ты мёрзла.

— Да я вообще никогда не мёрзну, — не очень уверенно возразила Александра. — Ну, то есть, наверное, когда-нибудь такое было, но я не помню.

— А я всё помню, — очень серьёзно сказал Максим. — Прямо с первой встречи. Ты была как сосулька, и руки ледяные, и вообще вся больная. Такой мороз был, а ты — в курточке какой-то, а сверху замотана вот этим, вязаным, лохматым, забыл, как называется. И потом каждую зиму — как пленный немец под Москвой. А на меня кричала, что если я тебе шубу подарю, так ты за меня замуж не пойдёшь. Шантажистка. И когда поженились, ты тоже кричала, что не любишь шубы. А сама ходила в чём попало, и мёрзла, я же видел. Я тогда себе поклялся: с первых денег — тебе такую шубу, чтобы как печка.

— Ага, как печка… — Александра хихикнула, закрыв рукой трубку. — Я в этой шубе чуть вкрутую не сварилась. В собственном соку. Как раз в ту зиму не было морозов.

— Ну, это не ко мне, — сказал Максим. — Я не какой-нибудь синоптик, чтобы заранее предвидеть все выверты погоды.

— Как будто синоптики заранее предвидят… — пробормотала Александра. — Любой прогноз — пальцем в небо.

— Вот видишь! — подхватил Максим радостно. — И я о том же. Раз уж они предсказывают глобальное потепление, так наверняка морозы будут. В общем, приедешь — сразу вместе сходим в магазин. Я попросил оставить шубу до вторника. Тебе всё понятно?

— Мне с тобой давно уже всё понятно, — обречённо сказала Александра. — Вот и кто из нас после этого упрямый, как осёл? Как два осла. Или даже как три.

— А разве я упрямый? — обиделся Максим. — А если даже и упрямый, так я не виноват. Это я от тебя заразился. С кем поведёшься, от того и наберёшься.

— Будешь знать, как водиться с кем попало… — Александра опять хихикнула, закрыв трубку рукой. — Максим, ты свой отчёт уже наизусть выучил, вот теперь и развлекаешься. А я ещё концептуалиста не дочитала.

— Он что, такой длинный? — удивился Максим.

Александра чуть не ответила: «Примерно метр восемьдесят», — но тут же спохватилась и сказала:

— Да уже чуть-чуть осталось. Просто я что-то медленно читаю, да ещё и с перерывами на ванну, обед, ужин и болтовню по телефону.

— Так это же не я тебе звонил, ты сама мне позвонила! — возмущённо закричал Максим.

— А кто мне прислал портрет соперницы? — возразила Александра.

— Не соперницы, а шубы, — сказал Максим. — Почувствуй разницу. Ну, ладно, дочитывай, раз ты такая. Потом позвонишь? Чтобы сказать: «Спокойной ночи, дорогой».

— Спокойной ночи, дорогой, — манерным голосом сказала Александра. — Это я досрочно выполняю план. Максим, ответь мне на один вопрос: ты когда-нибудь мечтал о морозах?

— Было дело, — подумав, ответил муж. — Давно, в армии. Я же в Узбекистане служил, а летом там немножко чересчур тепло. У нас в части двое даже собирались дезертировать — куда-нибудь на север, ненадолго, просто чтобы переждать жару. Политрук отговорил. Смешное время было… А почему ты вдруг спросила?

— Да не пойму я этого концептуалиста, — призналась Александра. — То есть его лирического героя. Он всю жизнь мечтает о морозе, а куда ни поедет — везде тепло.

— А на Южный полюс не пробовал смотаться? — заинтересовался Максим. — Там, говорят, не очень жарко. Или он тоже служит? Не может дезертировать?

— Пока не поняла, — сказала Александра. — Хотя мне кажется, что дезертировать он смог бы. Наверное, в конце хоть что-то станет ясно. Ну, всё, пошла читать.

— Иди, — неохотно согласился Максим. — Как с вами, с трудоголиками, трудно.

— От олигарха слышу, — ответила Александра и отключилась.

…Опять шуба, подумать только! У Максима просто заскок на этих шубах. И, как она подозревала, — прямо с первой встречи. И на всю жизнь. Всю жизнь Максим считает, что ей холодно и голодно, всю жизнь пытается её укутать и накормить, и бороться с этим бесполезно. Людмила когда-то ей сказала, что с этим бороться нельзя, потому что если мужчина заботится о женщине как о ребёнке, то это подлинное чувство. Александра возразила: точно так же Максим заботится и о Людмиле, и о её дочке, и о её маме. Ну, и к кому он тогда испытывает подлинное чувство? Людмила фыркнула и сказала: «Конечно, к тебе. А о нас он заботится, чтобы тебе забот было поменьше. Мы же все твои. Он понимает, что ты нас не бросишь. Ну, вот сам и впрягся в наши проблемы, чтобы ты не надорвалась. По-моему, он всё-таки не бандит, так что можешь смело за него выходить». Александра поражалась Людкиному легкомыслию. Людка тогда долёживала последние дни в больнице, но было ясно, что и после выписки ей ещё не скоро можно будет работать, тем более что ту работу, на которую приезжала устраиваться месяц назад, она безвозвратно упустила. Значит — возвращение домой, довольно долгое восстановление, никакой возможности стоять на рынке, а другой возможности найти работу, за которую хоть что-нибудь платили бы, в то время не было. И как при таком раскладе Александре выходить замуж? Или бросать всю свою безработную семью на произвол судьбы — или вешать всех на шею мужу? При этом, как ни странно, о Максиме, как о гипотетическом муже, она тогда не думала. Вообще ни о ком не думала, как о гипотетическом муже. Гипотетический муж — так, абстрактная фигура. Ну, и с какой бы стати бросать своих ради какой-то абстрактной фигуры?

Максим решительно и как-то весело стирал её представление об абстрактной фигуре гипотетического мужа. И замещал абстракцию собой, конкретным в высшей степени, иногда даже казалось — приземлённым. Пока Людмила лежала в больнице, он контролировал процесс лечения, как будто имел на это полное право. Как будто был большим медицинским начальником. Или — поставщиком, обязанным по договору снабжать больную всем необходимым, от медикаментов до усиленного питания, ночных рубашек и постельного белья. Получилось так, что снабжал он не одну больную, а всех, кого снабжать было больше некому. Никаких цветочков при посещениях, никаких конфеток и прочей романтической атрибутики — кажется, ему и в голову не приходило, что романтическая атрибутика может создать о нём благоприятное впечатление. Зато, не думая о производимом впечатлении, он мог дотошно проверять, какие простыни и полотенца хранятся у сестры-хозяйки, есть ли в отделении перевязочный материал, по списку врачей доставал лекарства, одноразовые шприцы, кислородные подушки и даже судна. Какая там романтика!.. В отделении его обожали, хотя и опасались: Людка любила принародно порассуждать, бандит он или не бандит. Большинство склонялось к мысли, что всё-таки бандит. Уж точно не депутат, об этом бы узнали быстро. Не депутат, а вон какой богатый. Нет, всё-таки, наверное, бандит. Это мнение никому не мешало обожать его. Людмилу задержали в больнице на неделю дольше, чем было необходимо.

Людмила была ещё в больнице, когда Максим без предупрежденья приехал знакомиться со Славкой и с Евгенией Семёновной. Была суббота, но Александры дома не было, она тогда делала рекламу для телевидения и газет, а рекламодатели, как правило, не подозревали, что на свете есть такая вещь, как выходные. И Александра в последнее время успела об этом забыть. Она вернулась домой к вечеру, увидела на улице напротив дома стоящую машину, а в доме застала идиллию: Максим под руководством Евгении Семёновны готовил ужин, а Славка в большой комнате со страшным грохотом осваивала роликовые коньки. Максим при виде Александры как ни в чём не бывало сказал: «Привет», — и продолжал крошить что-то на разделочной доске, Евгения Семёновна посмотрела вопросительно, а Славка сняла роликовые коньки и заявила:

— Подумаешь, ролики! Всё равно зима. Лучше бы нормальные коньки привёз.

Славке тогда было девять лет. Она тогда ещё не очень понимала, чем появление этого дядьки в их доме может обернуться, но на всякий случай давала понять, что никакие изменения не одобрит. И никакими подарками её подкупить невозможно. Александра была только её Косей, её частной собственностью, а посягательств на свою частную собственность Славка не намерена была терпеть. И не терпела: для начала заявила, что Косю дядьке не отдаст, а потом ещё долго выискивала в дядьке недостатки, причём — при всех и очень громко. Одним из самых очевидных недостатков, по мнению Славки, было то, что дядька даже цветочков не подарил, а ещё жених. Так женихи не поступают. Александра тут же закричала, что Максим Владимирович никакой не жених. Максим бросил готовить, хлопнул себя по лбу, закричал, что он как раз жених, но нет ему прощенья, потому что цветочки — это святое, схватил свою куртку и выскочил из дома, и через минуту габаритные огни его машины мелькнули в конце переулка. Евгения Семёновна опять посмотрела на Александру вопросительно, Александра пожала плечами и пошла переодеваться, а Славка опять стала надевать роликовые коньки. Через час Максим вернулся и принялся таскать из машины в дом комнатные цветы в горшках. Цветы были именно цветами, то есть все они цвели, а некоторые даже пахли. Последним Максим не без труда внёс в дом огромный розовый куст в керамическом бочонке. Куст тоже изобильно цвёл, и хоть розочки на нём были крошечные, как ювелирные украшения, но пахли они настоящими живыми розами. Александра однажды видела этот куст в цветочном магазине. Посмотрела на ценник, ужаснулась — и от ужаса тут же забыла многозначную цифру, нарисованную на ценнике, но осталось впечатление, что в ту цифру свободно укладываются три её ежемесячные зарплаты. А теперь этот ужасающий куст стоял посреди комнаты и пах настоящими живыми розами. И ничего романтического она в этом не видела. Три зарплаты! Можно было бы отдать все долги по коммунальным платежам, и ещё осталось бы на сапоги для Евгении Семёновны, на новую куртку к весне для Славки, на пару поездок в Москву к Людмиле и на праздничный ужин в честь возвращения Людмилы домой. Этот розовый куст ещё долго расстраивал Александру.

Правда, потом выяснилось, что этот розовый куст — только часть первых подарков Максима, и даже не слишком значительная часть. Не сразу и под нажимом, но Евгения Семёновна всё-таки призналась, что в первый же свой приезд Максим привёз стратегический запас продуктов, причём таких, которых они уже несколько лет не видели, там даже несколько банок икры было. Евгения Семёновна пробовала протестовать, мотивируя свой протест возможным — и даже обязательным — гневом Александры, но Максим взял с неё страшную клятву ничего Александре не говорить, и они вдвоём дружно прятали привезённые продукты по шкафам и кладовкам. Потом Максим увидел неоплаченные квитанции за свет, газ и всё остальное, не спрашивая, схватил довольно толстенькую стопочку этих квитанций, уехал, приехал, отдал уже оплаченные — и опять вынудил Евгению Семёновну поклясться, что та ничего не скажет Александре. Очень деловито он себя вёл, очень деловито. У вас товар, у нас купец. Какая романтика может быть в товарно-денежных отношениях? Александра долго еще его опасалась. До тех пор, пока однажды нечаянно не услышала его разговор со Славкой.

— Да нет, я не очень богатый, — говорил Максим. Наверное, отвечал на Славкин вопрос, которого Александра не слышала. — Но я буду богатым, вот увидишь. У Шурёнка, у тебя, у мамы, у бабули — у всех будет всё, что захотите. Учиться поедешь в Швейцарию. Или во Францию. Хочешь?

— Вместе с Косей? — заинтересовалась Славка.

— Нет, одна, — виновато сказал Максим. — Но мы к тебе будем часто приезжать.

— Вместе с Косей? — стояла на своём настырная Славка.

— Конечно, вместе, — подтвердил Максим.

— Лучше пусть Кося одна ко мне приезжает, — подумав, решила Славка. — С ней можно играть, читать и разговаривать. А ты зачем?

— А я буду вас обеих охранять, — тоже подумав, предложил Максим. — Я буду всё время рядом, чтобы отпугивать бандитов.

— Это правильно, — одобрительно начала Славка, но тут же передумала: — Нет, подожди! А если вдруг какой-нибудь король захочет с Косей познакомиться? Он подойдёт — а ты его тоже будешь отпугивать?

— Тоже буду, — решительно сказал Максим. — Всех буду отпугивать. Подумаешь, король! Пусть со своими придворными дамами знакомится.

— А вдруг он захочет жениться? Ты его всё равно будешь отпугивать? — допытывалась Славка.

— Жениться? — Максим задумался. — Знаешь, незачем тебе учиться за границей. Там что ни государство — то король… правда, кое-где есть королевы. Но у этих королев есть сыновья, принцы, и некоторые даже холостые.

— А если принц захочет жениться на Косе? — Славка, похоже, всерьёз заинтересовалась вопросом. — Ты его всё равно будешь отпугивать? А как? А если он не отпугнётся? Ты его убьёшь?

— Заяц! — возмутился Максим. — Ты кровожадная, как… тигра! Откуда у тебя такие мысли? Разве можно убивать живых людей?! Это страшный грех. Ну, как бы тебе объяснить… в общем, это очень плохо. Хуже этого нет ничего.

— Ага, — задумчиво сказала Славка. — Смотри, а вот если какой-нибудь бандит нападёт на Косю? Тогда такого бандита ты убьёшь?

— Никакой бандит не нападёт, — сердито ответил Максим. — Я никакого бандита близко к вам всем не подпущу. Заяц, ты зачем меня пугаешь? Теперь я всё время буду думать, как бы чего не случилось. Я и так весь извёлся…

— Это потому, что ты в Косю влюбился? — спросила бесцеремонная Славка.

— Ну, влюбился, — со вздохом признался Максим.

— Тогда вам надо жениться, — тоже со вздохом решила Славка. — Когда влюбляются, тогда приходится жениться, никуда не денешься.

— Чтобы жениться — это надо, чтобы и она в меня влюбилась, — печально объяснил Максим. — А она что-то всё никак…

— Да ладно, не печалься, — снисходительно сказала Славка с бабулиной интонацией. — Ещё не вечер. Каждый кузнец своего счастья. Надо брать инициативу в собственные руки.

— Я боюсь, — серьезно сказал Максим.

— Ну, так и останешься старой девой, — недовольным тоном заявила Славка.

Максим захохотал. Александра за дверью тоже хохотала, зажимая ладонью рот, — старалась, чтобы эти двое не поняли, что она слышала их разговор. Подслушивать нельзя. Но она была рада, что подслушала. Во-первых, она же не нарочно. А во-вторых, после подслушанного разговора она действительно как-то сразу переменила отношение к Максиму. Нет, не влюбилась, но опасаться перестала. А потом влюбилась. И даже не заметила — когда. Всё, вроде бы, шло как всегда, Людмилу выписали, Максим сам её привёз из Москвы. Максим приезжал к ним каждую неделю на выходные, привозил сумки с продуктами, какие-то детские вещички Славке, косметику и духи — Людмиле, новомодные кастрюли и сковородки — Евгении Семёновне… Александре ещё однажды вручил цветущий комнатный цветок в горшке, но она тогда же строго предупредила, чтобы впредь такое не повторялось. И те цветы, что есть, уже девать некуда. Максим без видимой обиды согласился: ладно, не надо — так не надо. Он вообще вёл себя, как член семьи. И даже — как глава. Советовался с Евгенией Семёновной по хозяйственным вопросам, но, например, мастеров, которые должны были что-то починить, поправить и покрасить, находил сам. И работу Людмиле нашёл сам — в семье своего приятеля, учить двух дочерей этого приятеля английскому языку. С проживанием, с полным содержанием и с хорошей зарплатой. Людмилу сразу взяли, даже собеседования не потребовалось, рекомендации Максима хватило за глаза. А ведь Людмила тогда, ещё до сломанной ноги, мечтала устроиться в Москве хотя бы домработницей. Вот как всё получилось.

Людмилу на новую работу, в Москву, Максим тоже повёз сам. Тогда у Александры как раз оставалось дней десять от отпуска, и она поехала с ними. На всякий случай: познакомиться с работодателями, уточнить условия работы. Познакомилась, уточнила, и под хорошее настроение согласилась отметить это дело с Максимом в ресторане. Во время обеда они по-приятельски болтали ни о чём и много смеялись, а когда выходили из ресторана, Максим сказал:

— Шурёнок, ты не представляешь, как я тебя люблю.

— И я тебя люблю, — легко сказала Александра. Посмотрела в его ошеломлённое лицо и взяла инициативу в свои руки: — Максим, ты меня когда-нибудь позовёшь к себе? Или у тебя другие планы? Смотри, а то так и останешься старой девой.

— А я всё никак не могу придумать, как тебя заманить, — растерянно признался Максим. — Сейчас, сейчас… Надо взять такси, а то у меня руки что-то трясутся, я не смогу машину вести, тем более — с тобой…

Александра тогда мельком подумала, что подобное признание от кого-нибудь другого она бы приняла, скорее всего, с неприязненной насмешкой. А от Максима — как будто именно этих слов и ждала. Ну да, влюбилась. Очень сильно. Такого она от себя не ожидала. Она никогда не была влюбчивой. Даже в юности, собираясь замуж за Валеру, она ясно понимала, что выходит замуж не потому, что сама безумно влюбилась, а потому, что безумно влюбился он. По крайней мере, тогда ей так казалось. И это было незнакомо, лестно и… интересно. К тому же, он был завидным женихом: красивый, сильный, самостоятельный. А она была маленькой, робкой и до того незаметной, что даже в школе в неё никто не влюблялся, хотя в школе без конца все влюблялись во всех. Она даже гордилась тем, что в школе во всех остальных девочек без конца влюблялись, а первой из всего класса замуж вышла она. А потом, после гибели родителей, после развода, после того, как бывший муж отравился, — для симуляции самоубийства, а получилось, что на самом деле чуть не умер, заработав перитонит, — на Александру свалилось слишком много других забот, серьёзных, настоящих, и думать о каких-то там влюблённостях было некогда. Иногда она ловила себя на том, что воспринимает довольно частые знаки внимания представителей мужского пола с подозрением и даже с неприязнью. Подумаешь — любовь! Валера вон как безумно любил, а что получилось? Евгения Семёновна говорила: «У тебя, деточка, голова всегда работает, никогда не отключается. Так ты никогда мужика не выберешь, в любом увидишь что-нибудь не то». Александра и не собиралась выбирать. Она не была влюбчивой — и всё, и нечего об этом много думать. У каждого свои недостатки.

А тут вдруг влюбилась…

Нет, наверное, всё-таки не вдруг. С первой встречи с Максимом прошло почти полгода, так что она успела много о нём узнать, привыкнуть к нему, присмотреться…

Да ладно, при чем тут «присмотреться», не надо врать себе. Она присмотрелась к Максиму в первую же встречу, а потом опасалась вовсе не того, бандит он или не бандит, а как раз вот этого своего внезапного понимания, что он — судьба. И если даже бандит — то всё равно судьба. Но совсем другая. Вот как, оказывается, бывает. А ведь она в глубине души слегка презирала тех женщин, которые, не включая головы, влюблялись в первых встречных. Считала, что голова должна всегда работать, что все эти измены, страдания, разбитые сердца — сбой системы в результате не вовремя отключённой головы. И ведь, кажется, у неё-то самой голова не отключалась, а всё равно… Вот так-то. Не суди, да не судим будешь.

В такси, когда они впервые ехали домой к Максиму, сидели вместе на заднем сидении, тесно прижавшись друг к другу и держась за руки, Александра слушала, как бьются их сердца — совершенно одинаково, одновременно, сильно, и эти удары отдаются в переплетённых пальцах. Её голова не была отключена, но работала в неожиданном направлении: Александра всё время думала, что у неё не слишком новое бельё, не модное и не красивое. Над ухом тихо хмыкнул Максим, тревожно шевельнулся и сказал:

— Знаешь, о чём я сейчас думаю? О носках. Кажется, у меня один носок рваный. Ты меня за это не запрезираешь? Я подумал: надо заранее честно предупредить, а то вдруг… Ты не бойся, у меня дома новые есть, много, ещё даже в упаковках.

Александра уткнулась лицом ему в плечо и засмеялась. Судьба, ну, вот абсолютно ясно, что судьба.

— А я сразу догадался, что ты — моя судьба… — Максим потёрся шершавой щекой о её висок и ухватился за её ладонь обеими руками. — Только ужасно боялся: вдруг ты не догадаешься, что я тоже твоя судьба.

Александра глубоко вздохнула, зажмурилась, отключила голову и сказала:

— Я догадалась.

Лифт неторопливо полз на восьмой этаж, они стояли в лифте, крепко обнявшись, смотрели друг на друга, молчали и улыбались. У двери своей квартиры Максим с трудом выпустил её из рук, стал шарить по карманам в поисках ключей, нашарил, торопливо дёрнул — футляр с ключами выскочил из кармана, как лягушка, прыгнул на пол и поскакал вниз по лестнице. Максим помчался за ним, на ходу крича:

— Стойте, гады, а то замки поменяю, а вас всех выброшу на помойку! Сдам в металлолом! Подарю домушникам!

Александра стояла на площадке и хохотала, обессилено держась за стену. Дверь напротив приоткрылась, над натянутой цепочкой сверкнули любопытные глаза, старческий голос без половых признаков подозрительно спросил:

— Ты кто ж такая будешь? Уж не жена ли? Когда ж Максим успел жениться? А я ничо не знаю!

— Я не жена, — сквозь смех ответила Александра. — Я… не знаю, кто. Наверное, любовница.

— Таких любовниц не бывает, — наставительно сказал голос. — Ты не скрывай, я ж всё равно узнаю. Вот ведь люди! Себя оговорить готовы, только чтоб на свадьбу не тратиться.

— Василь Василич, это моя невеста! — крикнул Максим, торопливо поднимаясь по лестнице. — Мы вас на свадьбу обязательно пригласим!

— А, ну смотри, пообещал, — сказал голос.

Дверь закрылась.

Александра перестала смеяться, вытерла ладонями глаза и спросила:

— Зачем ты обманываешь соседей?

— Я не обманываю, — пробормотал Максим, торопливо возясь с замками. — Пригласим, чего ж не пригласить, жалко, что ли… Мы три свадьбы сыграем, ага? Одну для своих, другую для кого попало, а третью — специально для Василь Василича.

— Погоди… — Александра попыталась включить голову. — Какая свадьба? Мы ещё даже не говорили…

— Поговорим, — пообещал Максим, втаскивая её в квартиру. — А как же, вот прямо сейчас и поговорим.

Но вот прямо сейчас поговорить о свадьбе им не удалось. Вообще-то — ни о чём не удалось поговорить. Кажется, Максим что-то говорил, но она потом не могла вспомнить ни одного слова. И она, кажется, тоже что-то говорила, но вряд ли он слышал её слова. Да и какие слова можно услышать в середине снежной лавины? Только лавина была не холодной, а теплой, даже горячей, так что — вряд ли снежная. Наверное, это был горячий самум. Иди — девятый вал. Или землетрясение. Да, скорее всего — именно землетрясение, иначе чем объяснить, что всё вокруг качалось, падало, рушилось, и на ногах устоять было совершенно невозможно… Вот как можно умереть от любви. А ведь она никогда не думала, что такое может быть на самом деле. Она думала, что «умереть от любви» — это расхожий штамп авторов сентиментальной прозы, придуманный просто потому, что эти авторы не знают других слов. Сейчас и она не могла вспомнить других слов. Да и не нужны были другие. Ибо уже всё сказано: умереть от любви! Гениальный расхожий штамп. Александра умирала от любви.

Она очнулась от того, что Максим кусал её за мочку уха — довольно сильно, между прочим! — и бормотал:

— Я умираю от любви. Шурёнок, я умираю от любви. Не смейся надо мной, я не помню других слов… не знаю. Я не очень образованный. Я мало читал, особенно про любовь. Больше никаких слов не помню. Я умираю от любви.

— Я тоже умираю от любви, — сказала Александра. — Но я же не отгрызаю тебе ухо. А ты мне отгрызаешь. Зачем?

— Чтобы ты проснулась, — объяснил Максим. — И чтобы чистосердечно призналась, что любишь меня.

— Люблю, — чистосердечно призналась Александра. — А почему темно? Уже разве ночь?

— Понятия не имею, — сказал Максим. — Может, ночь. А может, я просто забыл включить свет. Да, кажется, забыл. А занавески у меня очень плотные, я не люблю, когда свет с улицы. А вообще не знаю, может, ночь. Посмотреть? Тебе это интересно?

— Страшно интересно, — пробормотала Александра и тут же уснула.

Потом Максим рассказывал, что она спала почти сутки. Ну, сутки — это вряд ли. Александра сроду не спала дольше шести часов подряд. Хотя всё может быть. Она тогда не замечала таких мелочей, как день и ночь, и сколько времени вообще прошло, и с кем там Максим говорит по телефону, и чем всё время её кормит… Она умирала от любви, так что всё остальное не имело никакого значения.

Однажды Максим сказал:

— Я завтра к нашим съезжу, отвезу кое-что, и Евгении Семёновне надо в саду немножко помочь. И вещи твои забрать. Ты хочешь со мной поехать? А лучше оставайся дома, напиши заявление, я сам заеду к тебе на работу и отдам. И вещи сам привезу. Чего тебе мотаться туда-сюда? Только лишний раз уставать.

Александра ничего не поняла. Как это: он съездит, а она — если хочет? И какое заявление ей надо написать? И зачем ему заезжать к ней на работу? Голова не включалась. Максим, наверное, это понял, объяснил подробно:

— У тебя же послезавтра заканчивается отпуск. Надо написать заявление об увольнении. Евгения Семёновна соберёт твои вещи, самое необходимое, остальное потом купим.

Заканчивается отпуск! Это значит — она тут целую неделю! А Славка с Евгенией Семёновной там одни! Наверное, с ума сходят, думая, что с ней! И она не знает, что там с ними! Александра страшно испугалась. От этого голова сразу включилась. Лучше бы вообще не включалась — вот до чего стало стыдно.

— Максим, мне надо домой, — беспомощно сказала Александра. — Я не могу остаться у тебя. Как же они без меня? И Людмилы уже не будет дома. Так нельзя.

— Шурёнок, ты не бойся, это мы всё решим, — начал Максим.

Александра торопливо перебила:

— Потом. Не надо сейчас решать. Потом всё решим, на холодную голову.

— Ну, не знаю, — растерянно сказал Максим. — По-моему, у меня голова никогда не остынет. Я не хочу, чтобы остывала.

И ведь правда, голова у него так и не остыла до сих пор. Он не хотел, чтобы остывала. Не в пример некоторым, не будем показывать пальцем… Но при горячей голове в Максиме никогда не было следа каких-нибудь странных комплексов, неуверенности в себе или в Александре, страданий и метаний. Он был эталоном психического здоровья, если такой эталон вообще может быть. Ну, раз уж Максим был, — значит, может. С генами повезло. И с воспитанием тоже: Максима вырастила «сеструха», как называл её Максим, — сводная сестра, которая была старше брата на двадцать лет, и после того, как они остались сиротами, всю жизнь посвятила брату. Они были совсем разные, Максим и его сеструха, но одна фамильная черта была в полной мере у обоих: им обоим было необходимо заботиться о родных и любимых. И оба это делали как-то естественно, весело, размашисто, без натуги и без ожидания благодарности. Такой у них был смысл жизни.

Со смысла жизни мысли вдруг переключились на бессмысленность. Это потому, наверное, что она всё время подсознательно сравнивала Максюху и этого сумасшедшего концептуалиста. Так нельзя. И так читает с антипатией. Это непрофессионально. Всё, хватит уже откладывать на потом, надо отвлечься от своей личной неприязни и думать об общественном благе. То есть — об издательском. Тем более что она всё равно не сумеет уснуть, пока не вернётся Славка, так что хочешь, не хочешь, а дочитывать придётся…

Глава 8

В ту зиму я полетел в Москву в феврале. Я помнил, что в феврале в России не бывает тепло почти нигде. И мама по телефону сказала, что мороз до десяти градусов. Марк тоже говорил, что холодно.

Там было холодно, но это, наверное, казалось после Калифорнии. Настоящей зимы опять не было. Была серость, сырость и слякоть, которая разъезжалась под ногами. Как может быть слякоть, если минус десять? Как вообще может быть слякоть в большом городе? Такая грязь, будто перед зимой асфальт специально засыпали глиной. Если бы глина была одна, она замёрзла бы. Но я видел, как посыпали глину солью. Поэтому глина не замерзала, слякоть расползалась под ногами, летела из-под колёс проезжающих машин, я был всё время грязный. Ходить по Москве было неприятно. Зачем я ходил по улицам? Не знаю.

Наверное, потому, что мне здесь больше нечего было делать. Тогда я не помнил, что прилетел, чтобы найти жену. Я не знал, как её искать. Я даже не представлял, какая она должна быть. А прилетел, чтобы найти. Совсем с ума сошёл.

Однажды я поехал на проданную больше шести лет назад дачу. На электричке, у меня же не было здесь машины. И на прокат негде было взять. Кричали о демократии и рынке, а элементарных вещей так и не было. Азия.

В электричке было даже хуже, чем я помнил. Воняло, было грязно, окна разбитые. И какие-то ненормальные без конца ходили по вагонам, некоторые продавали всякий хлам, некоторые просто просили милостыню. Я дал какой-то женщине с ребёнком доллар. Когда выходил на нужной остановке, увидел, как эта женщина дралась с другой, у которой было двое детей. Обе женщины страшно матерились. Дети обеих женщин спокойно стояли в сторонке и наблюдали. Один мальчик курил. Ему было лет семь.

По дороге к даче я чуть не заблудился. Всё очень изменилось, было много новостроек, кирпичные дома за бетонными заборами. Моя бывшая дача тоже теперь была за бетонным забором. Я чуть не прошёл мимо, только потом сообразил, что за этим забором — моя бывшая дача. В заборе были железные ворота, возле них — электрический звонок. Я позвонил, через минуту ворота открылись, толстый парень в камуфляжной куртке спросил, что надо. Я сказал, что хотел бы посмотреть свою бывшую дачу. Он молча плюнул себе под ноги и с грохотом закрыл ворота. Пока ворота были приоткрыты, я успел заметить, что никаких яблонь по обеим сторонам мощённой камнем дорожки уже нет. Дорожки тоже нет, от ворот до дома — сплошной асфальт. И дом уже другой. Кое-что от него еще осталось, но мало. Крыльцо было переделано, входные двери — железные, окна другие, кажется, стеклопакеты. Еще была готовая пристройка сбоку и недостроенный третий этаж. Всё это производило очень неприятное впечатление. Я пожалел, что сюда приехал. Я тогда подумал: может быть, пройти по улице, посмотреть, что осталось от соседских дач? Потом решил, что незачем это делать. Может, их тоже все переделали. Бетонными заборами были огорожены почти все участки. За многими заборами виднелись высокие, иногда даже трёхэтажные, дома, окна у них были узкие, как бойницы. Будто хозяева готовились отражать атаки неприятеля. Я невольно представил за этими бойницами защитников с луками и стрелами. Нет, Россия всегда была и всегда будет Азией. Азиатчиной. Какая, к чёрту, демократия? Просто выучили новое слово, наследники Батыя.

По дороге на электричку я огляделся. Здесь тоже не было зимы. Был холодный ветер, но всё равно не зимний, а сырой. Откуда здесь всё время сырость? Сегодня утром я сам смотрел на термометр за окном, было минус восемь. Может, действительно было минус восемь, но сырость всё равно была. А снега почти не было. Какой и был — не снег, а так, выпавшие осадки подмороженного смога. И дорога тоже была скользкой. Не лужи под белым тонким льдом, а та же слякоть. Наверное, здесь тоже посыпали солью. Вряд ли весной здесь вырастет трава и распустятся деревья. Через пару десятков лет здесь будет пустыня. Её кто-нибудь из этих дикарей купит, построит казино, отели, рестораны. А нормальные дороги не построят. К роскошным подъездам дорогих отелей будут подъезжать роскошные автомобили, разбрызгивая колёсами незамерзающую слякоть. Азия.

С вокзала я решил сразу ехать домой, но почему-то вспомнил, как Марк рассказывал о новом казино, и подумал, что это надо увидеть. Не знаю, зачем мне сдалось это казино. В Америке я их столько видел, и не только в Америке. Везде они примерно одинаковые. Ничего интересного, тем более, что я не играю. Я вообще не люблю никакие игры, мне не интересно даже выигрывать, а проигрывать неприятно. А играть на деньги — это глупо. Много и тяжело работать, чтобы потом выбрасывать заработанное на ветер? Не мой стиль.

Я нашёл это казино, снаружи оно ничем не отличалось от других, которые я видел. Только за стеклянной дверью была табличка «Охраняется милицией». Я тогда подумал: вот интересно, казино охраняется милицией, а всё остальное — кем? Я подумал, что надо эту мысль запомнить, пригодится, чтобы вставить куда-нибудь. Потом вспомнил, что мне больше некуда вставлять такие мысли, фельетонов я давным-давно не пишу, художественной литературы — тоже, а в голливудском фильме это будет неуместным. Никто просто не поймёт юмора.

Я уже хотел ехать домой, но тут из казино вышла женщина в длинной белой шубе, остановилась на ступенях и закурила. В сумерках я не видел её лица, но у меня вдруг сильно застучало сердце. Женщина была маленькой и худенькой, с растрёпанными короткими волосами, а главное — она была как-то очень неуместно одета. Сумерки, грязь, слякоть, ветер сырой и промозглый, а она — в белой длинной, до земли, шубе нараспашку, под шубой — тёмное платье с блёстками, и сапоги на очень высоких и тонких каблуках, и растрёпанная голова торчит на тонкой шее из широкого воротника… Она стояла ко мне боком, а лицо совсем отвернула, смотрела куда-то в конец улицы. Я пошёл к ней, остановился почти рядом. Она меня не замечала. Я спросил:

— Как вас зовут?

Она обернулась, бросила сигарету прямо на ступеньки, оглядела меня с ног до головы и равнодушно сказала:

— Сто баксов — и зови хоть Петей.

Наверное, ей было лет пятнадцать. Может, двадцать, я не знаю. Недавно я заметил, что перестал понимать возраст женщин. Наверное, это из-за Голливуда. Там никогда не поймешь, сколько женщине лет, двадцать или пятьдесят. Или меньше, или больше. Там женщины какие-то одинаковые, не только актрисы, вообще все. Почти все. Темнокожие всё-таки хоть чем-то отличаются. Но тоже с возрастом не ясно. А голоса у всех старые, даже у совсем молодых. Или гнусавые, или хриплые. В Израиле у женщин молодые голоса, сильные. Но в Израиле все женщины старые, даже если по возрасту молодые, то всё равно выглядят старыми. Повадка у них такая, что ли. Я уже не помню, почему у меня такое впечатление осталось.

А эта была совсем молодая, даже маленькая. Только накрашена сильно. Я спросил:

— Извините, вам сколько лет?

Девушка засмеялась и сказала:

— Не парься, я совершеннолетняя.

Когда она смеялась, были видны дёсны. Вот этого я совсем не люблю. Некоторым женщинам нельзя смеяться. Я сказал:

— Извините, я обознался. Принял вас за другую.

Девушка вынула из кармана шубы пачку сигарет, опять закурила, равнодушно спросила:

— А кого ищешь? Малолетку? Или чтоб на кого-то похожа была?

Я сказал:

— Нет, ничего такого. Я жениться собрался. Вот, приехал жену выбрать.

Девушка посмотрела на меня как-то странно и спросила:

— Здесь, что ли, жену выбрать? Ты что, извращенец? Или вообще уже псих? Чеши отсюда, пока я мальчиков не позвала. Нам здесь только сумасшедших не хватало.

Я тогда подумал: хорошая идея для сентиментального фильма. Сюжет — прямо из жизни: главный герой — богатый и знаменитый иностранец, главная героиня — юная проститутка, они случайно встречаются, влюбляются друг в друга, преодолевают всякие препятствия, герой спасает героиню от бандитов, героиня самоотверженно выхаживает раненого героя… Можно немного погонь и перестрелок, но никакой порнухи, всё очень сдержанно, серьёзно и романтично. Этот сценарий я напишу сам, до последнего слова, и диалоги все сам напишу, и актёров сам выбирать буду. Ну, насчёт выбора актёров — это меня уже занесло, кто ж сценаристу такое позволит? Но в договоре всё равно надо предусмотреть пункт об участии сценариста в выборе актёров. Это вопрос принципиальный. Если не согласятся — не отдам сценарий. Напишу книгу, пусть потом права на экранизацию покупают.

Через пару дней я зашёл к Марку, поговорили о том — о сём, я как бы между прочим рассказал ему о своей идее фильма. Марк сказал:

— Да чего ты вечно по холодному следу гонишь? Таких киношек уже все, кому не лень, наснимали. И книжек таких уже понаписано миллион штук. Ты что, вообще ничего не читаешь? Ну, уж кино-то смотришь? Ты же в этом деле крутишься, должен смотреть.

Я действительно редко читаю, а кино часто смотрю, это необходимо хотя бы для того, чтобы быть в курсе, какие фильмы и почему пользуются успехом, а какие нет, вовремя улавливать современные тенденции, следить за новыми техническими возможностями. Но я больше смотрю боевики и триллеры, мне это полезней, я же в этом жанре работаю. Фильма с таким сюжетом, который я придумал, я ни разу не видел. Я сказал:

— Марк, речь идёт не о пошлой мелодраме. Это будет фильм о настоящей любви. О высоких чувствах, о верности и преданности.

Марк сказал:

— Ну-ну. А что такое настоящая любовь? Ты знаешь?

Я тогда подумал: это провокационный вопрос. Марк так и не простил меня за мой выбор тогда, много лет назад. За то, что мне выпал шанс, за то, что я им воспользовался. Может, Марк мне просто завидовал. Я сделал блестящую карьеру, осуществил почти все свои мечты, жил в демократической стране, мог свободно разъезжать по всему миру. А Марк сидел здесь, занимался всякой ерундой, едва сводил концы с концами и общался с людьми, которые и не мечтают попасть в мой круг. Если вспомнить, какие у меня и у него изначально были стартовые площадки, то любому станет ясно: Марк просто проворонил все свои шансы. Сам виноват. Поэтому сейчас просто завидует мне. Конечно, я ему ничего не сказал. Марк неглупый человек, наверное, сам всё понимает. Я никогда не бью лежачего, это не мой стиль.

В последние годы я несколько раз прилетал в Москву. Мама стала прибаливать, но перебираться ко мне не хотела. Я совсем перестал её понимать. Марка я тоже перестал понимать. Хотя его я и раньше не понимал. Мы с ним по-прежнему иногда перезванивались, когда я бывал в Москве — встречались. Марк очень постарел и похудел, но выглядел довольным и весёлым. Мне это казалось странным. Разве можно быть довольным такой жизнью? Неудачник. Я старался никогда не поддерживать отношения со всякими неудачниками. Может, и с ним бы в конце концов перестал поддерживать.

Но Марк был единственным человеком, от которого я мог хоть что-нибудь узнать о ней.

Уж не знаю, откуда он всё о ней знал. Может, нашлись номера телефонов, или Володя помог им восстановить контакт, ведь Володя всё время знал, где она и что с ней. Володю я за эти годы видел ещё дважды, но у Володи о ней спрашивать ничего не стал. У Марка тоже ничего не спрашивал, но Марк сам говорил. Марк не только о ней говорил, он вообще любил вспоминать всех общих знакомых. Вот и о ней тоже говорил. Вот так лет десять назад я узнал, что она вышла замуж за какого-то бизнесмена, живёт в Москве, ни в чём не нуждается, но продолжает работать. Я хотел спросить у Марка, почему она продолжает работать, если ни в чём не нуждается. Но не спросил. Наверняка он ответил бы какой-нибудь странной шуткой. Я его юмор так и не научился понимать.

В тот вечер я вернулся домой — то есть в мамину квартиру — и долго думал о том, что хорошо бы сейчас напиться. Но мама прибаливала, ей нельзя было волноваться, и я не стал пить. Я тогда подумал: надо возвращаться, у меня здесь нет никакой свободы, даже напиться не могу. Я никогда не напивался, мне не хотелось, но то, что вот сейчас хочется, а не могу, — это было очень трудно вытерпеть. Мама заметила, что со мной не всё в порядке, и сказала:

— Мне будет спокойней, если ты женишься.

Чтобы она не волновалась, я сказал:

— Конечно, я когда-нибудь женюсь. Но мне не хочется на американке жениться. Ты же слышала по телевизору: они тупые.

Мама к этой теме больше никогда не возвращалась. Когда я улетал, мама сказала, что, может, решится летом навестить меня. Я тогда подумал: плохо, что летом. Я почти каждое лето ездил куда-нибудь, где похолоднее. Однажды даже в Исландии был, мне кто-то сказал, что в Исландии даже летом бывает снег и мороз. Конечно, соврали. Американцы действительно тупые, ужасающе необразованные. Да это мне всё равно. Просто иногда по привычке верю, что если человек о чём-то говорит — значит, что-то об этом знает. Здесь вообще никто ничего не знал, ни о чём. А говорили все обо всём так, будто были истиной в последней инстанции. Со многими моими американскими знакомыми общаться было просто неприятно.

Ну, что ж, тем летом я не стал искать место похолоднее, куда можно было бы съездить хоть на неделю. Сначала я хотел слетать за мамой сам, мне не хотелось, чтобы мама добиралась одна. Но весной мама позвонила и сказала, чтобы я делал приглашение еще одной женщине, та женщина будет её сопровождать в качестве медсестры и помощницы. Медсестра летела за свой счёт, так что я согласился.

Оказывается, мама готовила мне сюрприз: она нашла мне невесту, порядочную девушку из хорошей, очень обеспеченной семьи, привлекательную, здоровую, умную, образованную, даже со знанием английского языка. Вот эту девушку мама и привезла с собой в качестве медсестры. Но это я потом понял. Сначала подумал: зачем такая привлекательная девушка, образованная, из очень обеспеченной семьи, — и вдруг пошла в медсёстры? Ей, наверное, не трудно было бы выйти замуж, она на самом деле производила впечатление порядочной девушки, на таких охотно женятся. Девушку звали Наташа. Это мне не очень нравилось, в Турции Наташами зовут всех русских проституток. Я стал называть её Натали. Мама и Натали жили у меня месяц, потом улетели. Через полгода, зимой, я прилетел в Москву, и мы с Натали зарегистрировали брак. Когда прилетели в Америку — ещё раз зарегистрировали.

Я очень скоро понял, что не готов к семейной жизни. Даже иногда подумывал о разводе. Не то, чтобы Натали не оправдала моих ожиданий. Я от неё ничего особенного и не ожидал. И ничего неожиданного в Натали не было, ничего такого, что послужило бы причиной развода. Просто я не был готов к семейной жизни. Мне не нравится, когда в доме всё время находится посторонний человек, при этом ещё и хозяйничает, что-то делает, то готовит, то посуду моет, то мебель пылесосит. Мельтешит всё время, возится, ходит туда-сюда. Это неприятно. К тому же, у Натали была привычка спрашивать, куда я пошёл и когда вернусь. И когда Натали делала покупки, то никогда не сохраняла чеки, она их просто выбрасывала. Однажды Натали спросила, не могу ли я устроить ей какую-нибудь роль в кино. Я сказал, что у женщины с таким произношением нет никаких шансов получить роль со словами, хотя бы даже с одним словом. У Натали было английское произношение, скорее всего — оксфордское. В Америке её произношение никто не понимал, я тоже не понимал. И вообще я не был готов к семейной жизни.

Может, мы бы и развелись, но Натали вскоре занялась своим бизнесом, какой-то ерундой, кажется, организовывала экскурсии для туристов из России. Дома стала бывать гораздо реже, по крайней мере, не мельтешила с утра до вечера. Постепенно научилась говорить с правильным акцентом. И чеки из магазинов перестала выбрасывать. Я уже не так сильно раздражался, главные раздражители исчезли, а мелочи я терпел, на мелочи я никогда особого внимания не обращал, это не мой стиль. Потом я перестал думать, что надо бы развестись, привык к семейной жизни. Только к духам Натали не смог привыкнуть. Натали всегда выбирала духи с запахом ананаса и киви. Такое впечатление, будто только что облилась компотом. Неприятно. Я говорил, что мне не нравится такой запах, Натали покупала другие духи, но они мало чем отличались. Я перестал обращать на это внимание. Какая разница? Дивного аромата, которым пахли картофельные цветы и синяя куртка на белом меху, здесь всё равно не найдёшь. Я был в этом уверен, я уже много лет ходил по магазинам и обнюхивал все флаконы, особенно — новые поступления. Ничего похожего, все эти годы — ничего похожего. Я старался ходить по парфюмерным магазинам не слишком часто. После них мне снился холодный дождь, переплетённые ветки яблонь над головой, с которых тоже льётся вода, ключ, который не поворачивается в сломанном замке, подушка с вышитой на ней мордой тигра… Усы тигра пахли дивным ароматом. И уши тигра тоже пахли, особенно левое. Натали говорила, что я иногда плачу и ругаюсь во сне, по-русски, матом. Натали говорила, что мне нужна помощь специалиста. Я запретил говорить на эту тему. Но однажды зимой, после поездки в Канаду, где тоже не оказалось ни снега, ни морозов, я всё-таки пошёл к специалисту. Он меня спросил, не принимаю ли я наркотики. Я сказал, что не принимаю. Тогда он спросил, не принимал ли я тяжёлые наркотики раньше, может быть, была передозировка, это очень влияет на психику, остаётся на всю жизнь. Я тогда подумал: это хороший образ — передозировка, отравление на всю жизнь. Она, как тяжёлый наркотик, повлияла на мою психику, и я сошёл с ума. Специалисту я сказал, что никогда не принимал никаких наркотиков, не пью спиртного и бросил курить почти двадцать лет назад. Он мне посоветовал вести записи, записывать все свои мысли, все воспоминания, всё, что меня тревожит. Такой метод часто помогает избавиться от навязчивых состояний. Откуда он узнал, что у меня навязчивые состояния? Я ему ничего не говорил ни о синей куртке на белом меху, ни о вышитой на подушке морде тигра. Я только сказал, что мне часто снится один и тот же сон. Холодный дождь и сломанный замок в двери. Двадцать лет подряд. Он сказал, чтобы я записывал всё, что помню, а он потом проанализирует. Я тогда подумал: если я буду записывать всё, что помню, — я никогда не покажу эти записи никакому специалисту. Никогда. Проанализирует он! Никогда. Я и сам знаю, что сумасшедший.

В тот же вечер я сел за компьютер и попытался записать всё, что помнил, с самого начала. В компьютере не было русского шрифта, только английский. Я набрал три строчки по-английски, прочитал и стёр. По-английски это нельзя было писать, получалась какая-то пошлость. На следующий день я купил большой блокнот, упаковку чёрных стилеров и начал писать от руки. Оказывается, я совсем разучился писать от руки. Да ещё — по-русски. Иногда я сидел и долго вспоминал, как пишется какое-нибудь слово. Каждую букву я выводил старательно, будто незнакомый китайский иероглиф. Но иногда всё равно путал английские и русские буквы, особенно часто «с» и «s». «Ф» и «f» тоже часто путал.

Но всё равно писал каждый вечер. Натали однажды спросила, что я пишу от руки. Она привыкла, что сценарии я набираю сразу на компьютере. Я сказал, что начал писать книгу. Натали, кажется, удивилась, но ничего не сказала. Да нет, семейную жизнь можно вытерпеть, если жена попадётся достаточно тактичная и способная к обучению. К тому же, если сейчас развестись, — это отнимет массу времени, сил и финансов. Я окончательно передумал разводиться.

Прошлой осенью мне вдруг позвонила подруга мамы, сказала, что мама в больнице, сердце, ничего непоправимого, но мама просила, чтобы я приехал. Я всё бросил и полетел в Москву. В самолёте я всё время думал: то, что я не заставил маму переехать ко мне, — это большая ошибка. Мне было бы намного спокойней, если бы она жила со мной. Или рядом, может, в соседнем городе. Но лучше, если бы со мной, в одном доме. Я тогда не чувствовал бы одиночества, и жениться мне не надо было бы.

Врачи в больнице сказали мне, что всё очень серьёзно. У мамы были плохие сосуды, совсем изношенное сердце. Они сказали, что в таком возрасте и при таком общем состоянии здоровья операция на сердце не показана. Я сказал, что увезу маму в Америку, там сделают операцию. Или в Израиль, там очень хорошие врачи. Мне сказали, что мама не выдержит дороги.

Мама сказала, что никуда не поедет, что хочет умереть на родине. Она сказала, чтобы я от неё отстал.

Я оплатил отдельный бокс для неё, трёх сиделок, чтобы они были с мамой посменно, круглые сутки, и больше не заговаривал ни об операции, ни о переезде. Две недели мне говорили, что состояние у мамы стабильное, средней тяжести, но стабильное, так что надежда есть. Я ездил в больницу каждый день, подолгу сидел у неё в боксе, она почти всё время спала, я ждал, когда проснётся. Мама просыпалась, спрашивала, как я живу, я рассказывал. Она иногда говорила, что довольна мной, иногда — что я зря уехал. Чтобы она не расстраивалась, я говорил, что, может, вернусь назад. У меня сейчас есть деньги, много денег, с деньгами и в России можно жить. Она опять говорила, что довольна мной, и опять засыпала. Так я ездил к ней две недели, каждый день, возвращался поздно вечером. Однажды поздно вечером вернулся, и через пять минут после моего возвращения позвонили из больницы, сказали, что мама умерла. Обширный инфаркт, были проведены все необходимые реанимационные мероприятия, но всё было бесполезно. Сказали, что в её возрасте на другой результат нельзя было надеяться. Маме было всего семьдесят шесть, я давно забыл, что здесь это считается преклонным возрастом, привык думать, что маме до старости ещё далеко.

Ночью я позвонил Натали, сказал, что моя мама умерла, я буду занят похоронами, оформлением документов, ещё чем-то необходимым. Здесь даже смерть и похороны сопровождала невероятная бюрократическая волокита. Натали сказала, что сожалеет, но прилететь на похороны не сможет. В Калифорнии страшные пожары, есть опасение, что вообще весь штат выгорит. Ей необходимо остаться дома, следить, как пожары будут распространяться, может, нашему дому огонь не будет угрожать, тогда его бросать тем более нельзя, потому что в этом случае ему будут угрожать мародёры. Я тогда подумал: мне совершенно безразлично, что будет с моим домом, сгорит он или его разграбят. Что будет с Натали, мне тоже было безразлично. Я сказал Натали, что согласен с её решением. Сказал, чтобы она берегла себя. Натали была растрогана. Сказала, чтобы я себя тоже берёг. Я тогда подумал: ну вот, у меня больше никого, кроме Натали, не осталось. Совсем никого. А ведь хотел разводиться.

С организацией похорон мне помог Марк. И с оформлением необходимых документов он помог, у него до сих пор сохранились какие-то нужные знакомства повсюду. Я думал: это странно, что он не использует свои знакомства хотя бы для того, чтобы хорошо устроиться самому. Всем помогает, а для собственного блага никакие знакомства не использует. Это было очень странно. Марк ведь был неглупый человек, мог бы и для себя что-то сделать. А он не делал. Может, делал, может, я просто не всё о нём знал. Я спросил у него, почему он не использует свои многочисленные знакомства для собственного блага. Он посмотрел на меня как-то странно и спросил:

— В каком смысле?

Кажется, он действительно не понял, что я имею в виду. Может, он подумал, что я говорю об организации похорон. Я хотел ему объяснить, что имел в виду совсем не это, но потом забыл.

Натали через неделю сама позвонила, сказала, что пожары продолжаются, настоящее национальное бедствие. Я сказал, чтобы она в случае опасности брала только самое необходимое и уезжала. Она сказала, что в доме всё необходимое, особенно — сам дом. Я тогда подумал: ведь мне тоже когда-то казалось, что там всё необходимое. Я сказал, что понимаю её и чтобы она берегла себя. Сказал, что я не могу сейчас прилететь, здесь ещё много дел, мне ещё надо было в права наследства вступить. Мама оставила мне квартиру, оказывается, квартира теперь стоила довольно дорого, можно было бы её продать, если наш дом сгорит, то придётся покупать новый, деньги пригодятся. Натали сказала, что понимает меня, сказала, чтобы я себя берёг.

На самом деле я не хотел уезжать из Москвы не из-за маминой квартиры. Я просто не хотел уезжать. Я хотел здесь хоть немного пожить, просто так, не работая, ничего не делая. Здесь была осень, довольно солнечная, но свежая, прохладная. Синоптики обещали через пару недель заморозки. По теории вероятности, ведь и синоптики когда-нибудь должны были дать правильный прогноз. Я ждал заморозков. Я ждал морозов. Я уже двадцать лет жду морозов. Я же должен когда-нибудь их дождаться.

А в Калифорнии сейчас пожары. Там и так всегда жарко, а сейчас ещё и пожары. Сейчас мне туда нельзя, совсем с ума сойду.

Я дождусь морозов — и всё пройдёт. Я же не могу лететь в эту долбанную Калифорнию, пока ничего не прошло. Пока я так и остаюсь сумасшедшим. Мне просто необходимо дождаться морозов, выйти однажды утром под первый снег, идти, продавливая каблуками тонкий белый лёд на вчерашних лужах, дышать холодным воздухом, может, даже слегка простудиться. Простуда — ерунда, простуда скоро пройдёт, а вместе с простудой пройдёт моё сумасшествие. И я полечу в эту долбанную Калифорнию абсолютно нормальным. И буду жить там нормально, как все. От пожара до пожара. От тайфуна до тайфуна. Да это не важно. В конце концов, по теории вероятности, даже в Калифорнии можно дождаться нормальной зимы. Я уже столько ждал, что привык думать, что когда-нибудь дождусь. И всё пройдёт. Навсегда. И я успокоюсь навсегда. Потому что у меня будет всё, о чём я мечтал. А о том, чего у меня нет, я больше не буду мечтать. Как все нормальные люди.

5. Ночь