В Камчатку — страница 15 из 50

— Приведите тойона, — сказал Атласов одному из казаков. Тот побежал, и скоро, подталкиваемый Енисейским, появился Тынешка. Все так же безразличен был его взгляд.

— Смотри, — сказал приглушенно Атласов молодому тойону, — вот лежит моя правая рука… Нет у меня больше правой руки… Ты мне ее заменишь? Молчишь, тойон. Отрубленное не пришьешь. — К Енисейскому: — Где его сын?

— Матери отдан.

— Тойон знает?

— От всех держим, злобен.

— Тогда пусть сведут его с сыном да с женою, но не упусти. Авось поразговорчивей станет. Полоненника искали?

— Нашли.

— Вот удача! Чего ж молчал?

— Не до него…

— Говорит что? — уже на ходу спрашивал Атласов.

— Смеется и плачет! Понял так, что хлеба просит. Сухарь отыскал, он его вмиг слопал.

Сын тойона то ли забаловался на берегу реки, то ли злые духи, затаившие на Тынешку обиду, решили отомстить, но он оказался в воде. Плавать его не учили, как не учили никого и никогда, считая, что по рекам нужно ездить только на бату, а кто в воде очутился и тонет, помощи не оказывали — человека боги к себе забирают, так надо; поэтому и были камчадалы искусными батовщиками.

Течение подхватило мальца. Он бы наверняка не выбрался, но, по счастливой случайности, на берег вышли казаки. Кто-то из них крикнул: «Тонет!». Кто-то сдергивал с себя одежду.

Мальчишку вытащили бесчувственного, растерли, и к нему вернулось сознание. Весь ворох вспомнившихся рассказов о пришельцах взметнулся у него, он вскричал, хотел бежать топиться, но его держали крепко. Он вздумал кусаться, над ним только смеялись. Тогда он успокоился, решив перехитрить добродушных людей: он скроется, как соболь, незаметно, и его не найдут по следам, потому что эти люди не умеют читать следов леса, ибо много смеются и ведут себя беспечно, распугивая все вокруг. Кроме того, в острожке заметили, что он схвачен…

Сейчас он видел отца. Лицо у отца было печально, он с трудом смотрел на Кенихлю, а та, сдерживая слезы, подошла к нему и сказала онемевшими губами: «Наш сын жив… Женщины в юрте… Их не тронули».

Казак, сопровождавший Тынешку, развязал ему руки, подтолкнул легонько в спину, а сам отошел поодаль, сорвал травинку, прикусил и вздохнул.

Солнце скатывалось за сопки, голоса людей становились звонче, каждый шаг слышался отчетливей. От реки потянуло холодком. В березах при вечереющем свете кое-где проглядывался редкий желтый листок. К осени, отметил казак, и ему вдруг захотелось к дому, чтобы вот так же подошла к нему жена, сказала с нежностью: «Милый мой соколик», позвала повыраставших Иванов да Стешек, и он бы долго сидел с ними и ни о чем бы не говорил, а только бы слушал и слушал дитячьи голоса и покорно-мягкие вздохи жены, суетящейся у печи.

Тынешка кивнул в сторону нахохлившегося сына, и Кенихля поняла, что отец спрашивает, как очутился у казаков его сын. И еще она с мгновенным ужасом поняла, что тойона мучает мысль, не сын ли предал острожек. «Нет, нет, — хотела закричать Кенихля. — Наш сын не мог… Он же твой сын…»

А сын, заметив, как на лине матери проступил испуг, сменившийся затем страхом, стал рядом с ней, готовый защищать ее. Тойон вздрогнул: сын смотрел ему прямо в глаза, открыто и смело. И тогда тойон улыбнулся краешком губ: он всегда верил честным глазам сына. Напряжение, державшее его, спало, и хотя поражение воинов камнем легло на сердце, он готов был принять смерть от рук казаков даже с веселостью и долей той беспечности, которая всегда отличала мужчин его острожка от трусоватых соседей, когда дело заходило о выборе между жизнью и смертью. Поэтому он открыто и довольно улыбнулся и посмотрел на сидевшего в стороне казака: тот не обращал внимания на Тынешку, и во всей его фигуре чувствовалась отдыхающая добродушная сила.

Тынешку поразило и задело спокойствие казака его, тойона, не стерегут даже, как стерегут оленя, а он хитрее оленя: он сейчас может метнуться в кусты, там поминай, как звали. Жена догадалась о чувствах Тынешки и успокаивающе улыбнулась. Тынешка благоразумно подчинился ее улыбке, что делал, однако, не часто, лишь в том случае, когда знал, что неправ окончательно и — его шаг приведет либо к гибели всех сродников, либо к нечаянной глупости, которая сделает его посмешищем в глазах сродников.

— Ну будет, пообсмотрелись и довольно, — сказал утешительно казак, подходя к Тынешке. — Никуда твоя баба не денется… Пошли к Атласову. Велел еще разок привести… Пошли. — Сын было дернулся за отцом, но мать придержала его за плечо. Ее лицо горестно сморщилось, она хотела плакать. Тынешка и казак неторопливо удалялись к юрте Атласова.

— Что скажешь? — Атласов окинул Тынешку быстрым взглядом, и Тынешка, сам человек властный, почувствовал во взгляде Атласова силу. Испугался ли он или нет этого чувства… Кто его знает, ибо в испуге порой никто никогда и не признается, даже перед самим собой, а лицо Тынешки с маской покорности не дрогнуло.

— Ничего ты теперь не скажешь, — огорченно продолжал Атласов, наблюдая за Тынешкой, — ты нем, как рыба. — И он сделал вид, что принял покорность Тынешки на веру. — Жить со мной будешь, а спать сегодня вон там, — и он показал на полог, где тойон еще позапрошлую ночь провел со своей женой. — Жаль только, мои слова теперешние втаи, — с искренним сожалением добавил Атласов.

Тынешка, зарывшись с головой в шкуры, забылся тяжелым, удушливо-дерганым сном.

XVIII

Ровно через девять месяцев, по осени, мягкой и ласковой, Имиллю родила Анкудинову черноволосого сына.

Он сам собирался принимать роды, но Имиллю засмущалась, закраснелась и сказала, что корякские женщины неплохо справляются с новорождением.

Ночью, когда Имиллю, слабо улыбаясь, сказала: «Иди, мне одной остаться надо», в их жилище появилась женщина. Анкудинов помешал в костре, обложенном каменными глыбами, подбросил сушняка, свет прибавился, и он оглядел женщину. Сухонькая, низкорослая, морщинистая, она походила на молчаливое привидение. Она и в самом деле не издала звука, однако и внимания на Степана не обратила, будто его и не было. Как же встретила Имиллю эту женщину? Имиллю поначалу так растерялась, что готова была упасть, но тут же, придя в себя, почувствовала вместе с усиливающейся болью внизу живота некоторое облегчение: ведь теперь она не одна, с ней соплеменница старуха, добрая и опытная.

Из кожаной сумы старуха достала каменный нож, нитку из крапивы, тоншичь (младенца пеленать), сушеный кипрей и все это разложила у огня. Она не выгоняла Степана, но только своими жестами, всем поведением говорила, что его нет и не должно быть. Степан встретился глазами с Имиллю, она опять же слабо и беззащитно улыбнулась, и Степан понял, что может остаться. Внезапная гримаса крика схватила и исказила лицо Имиллю. «Началось, — подумал он с состраданием и в то же время с любопытством. — Милая, хорошая моя… Только роди сына». Он отвернулся. «Боже, будь милостив, не гневись на раба твоего за прегрешения ранние, на собаку рода человеческого Степашку-грешника… Ни перед кем-то я не виноват… Помоги родить Имиллю сына… Не отвернись, боже… Сына дай!»

Старуха, неслышно ступая, заходила по юрте. Анкудинов спиной чувствовал ее ненавидящий взгляд.

Он хотел возмутиться и с руганью выпроводить старуху из юрты, но сдержал себя: Имиллю глухо заохала и кричаще задышала.

Вот оно, начинается… начинается… И в юрте, на мгновение затаившейся, при свете потрескивающего костра повечеру осеннего дня раздался крик младенца.

Старуха уже выбросила отрезанную каменным ножом пуповину в огонь, перевязала ее ниткой крапивы и, пожевав кипрея, придавила пальцем к пуповине мягкую кашицу.

Смуглое лицо Имиллю побелело, глаза были закрыты, она тяжело дышала. Старуха поднесла ей новорожденного. Имиллю слабо улыбнулась: сын. Теперь Степан будет еще сильнее ее любить; он ведь хотел сына, продолжателя рода, и она родила ему сына, любимому Степану… она родила… сына.

Старуха обернула малыша тоншичем, поднесла к костру, рассмотрела и тоже улыбнулась: она осталась довольна родами, они были легкими, и малыш — истинный коряк, и после сродника к нему перейдет знаменитое — Кецай. Но вот что скажет этот мужчина с глупой улыбкой на лице: он потихоньку подбирается к ней, и она готова убить его, но малыша не показать. Однако старуха сама протягивает ему мальчика, и Степан, наклонившись, видит черноволосого, розового, с закрытыми глазами мальчугана, который сучит ножками…

Так ночь и не спали. Старуха суетилась у костра. Имиллю отдыхала. Юркая старуха, которая молчала, словно немая, положила младенца на шкуру: пусть с первого дня привыкает.

Не подозревал Степан, что брат Имиллю Кецай, которому он нож подарил, давно через своих лазутчиков разузнал, где поселился Степан, как с Имиллю живет; и было Кецаю в диковинку, что Степан относится к Имиллю совсем не как мужчины его рода к своим женам: делает женскую работу — сушняк из лесу носит, ягоду собирает, коренья сараны ловко ищет; вторую жену заводить не собирается, чтобы силы свои сохранить и жизнь облегчить, а сила у него — и трех жен содержать можно. Поэтому, когда Имиллю округлела, Кецай предупредил свою тетку, чтобы готова была…

И свершилось: осенью, в конце семнадцатого века, мир получил нового человека в Камчатской землице. И пойдет от него удивительный народ — все черноволосые, коренастые, круглолицые, с широкими умными глазами, хваткой охотника и землепашца.

XIX

Полоненника с трудом отыскали в темном углу балагана. Его вытащили — он хотел сопротивляться, но крепкая рука приложилась к его глазу, он сник — его вытащили из-под рваных гнилых сетей, поношенных торбасов и пыльного исстаренного вонючего шкурья. Все время, пока не затихли крики воинов Тынешки и напавших на острожек людей, он испуганно, захлебываясь, шептал в страхе молитвы: судьба, как ни печально, не может быть к нему все время благосклонной. Судьба до сих пор баловала его — он жив. А ведь его соотечественники… как трудно вспоминать… Он старался забыть, но выстрелы разбудили его память… Страх…