Петр от Васькиного взгляда почувствовал смущение души; он вознамерился было, усмешно поджав губы, отвернуться и идти прочь, но взгляд калеки притягивал, и Петр сам собой оказался рядом с ним.
— Уезжаешь? — спросил негромко Васька. — Ивашку забираешь, — с явным сожалением продолжал он, — люб он мне, смышлен… Деда жалел, плакал: чистые слезы святы.
— Чего ему болтаться одному, — буркнул Петр, — сгинет…
— На Анну все боле лицом находит…
— Ты меня не вороши! — наклонившись к Ваське, прошипел Петр.
Лицо Васьки оставалось спокойным, и казалось, что разговаривал он не с Петром, а сам с собой.
— Всевышний погладил дланью сердце мое, и оно, опаленное, умерло… Всевышний коснулся очей моих, и они воззрились в черноту моего сердца — черную тайную книгу человека… Я скажу тебе, Петька, жить тебе богом отпущено до семи годков после смерти Анны…
— Экий ты болтун, Васька! — громко крикнул Петр, и люди, проходившие мимо, начали останавливаться, приглядываясь, что же вытворит известный бузотер Козыревский, не придется ли кликать людей государевых и не объявить ли слово и дело.
Однако Петр оправился от Васькиных слов.
— Увидим! — Он одернул рубаху, пригладил волосы и, взвеселясь, с явным вызовом посмотрел на собравшихся людей.
II
Петр Козыревский сам срубил себе избу в Верхнем камчатском остроге.
— Зачем тебе такая морока, — отговаривали его казаки, — живи в общей избе. Места хватит и тебе, и сыну твоему. Долго ль надумал жить в этой глуши? До нового приказчика, а там — поминай как звали.
— Я здесь осяду надолго, — отвечал Петр Козыревский. — Земля вона какая, не хуже сибирской… Просторно…
— Ну, гляди… а то силы вгонишь — и зазря. Приказчик зыкнет «шагай!», и пошагаешь как миленький.
— У меня сын. Для него теперь живу.
Не любил Петр общих изб: грязно в них, душно и от дымной печки слезливо, особо зимой, лучины не разглядишь. (Анна дом в чистоте держала и к чистоте Петра приучила.) Казакам Петр, конечно, не сказал, что остерегает он Ивашку: зачем сыну постоянно видеть азартную игру в зернь, когда люди, опьянев от браги, начинают проигрывать одежду и обутки, а потом, воровато порывшись в своих тощих мешках, нехотя вытаскивают запрятанную шкурку красной лисы и кидают на кои и затем в оцепенении, бледные и потные, глядят на кости, которые вот-вот метнет рука метателя. Гиблое дело — зернь, равно как и бражка, а соединенные вместе — разор. (Ночами Петр часто думал об Анне, молил бога, чтоб не оставил он ее без отеческого внимания. «Сына до ума доведу, — шептал он. — Сын у меня орел. В нем сила дедова. Он о себе скажет громко».)
Помог Петру рубить избу Данила Анциферов, смурной, недюжинной силы казак, которого все побаивались и которого всегда звали в мировые, если спорщики не хотели уступать друг другу. Они встретились в Анадыре. Камчатский приказчик Тимофей Кобелев заменял из своего отряда больных местными служивыми. Командир острога ругался:
— Куда я с ними, с твоими больными! На погибель нас оставляешь! О себе печешься. — Потом просил. — Тимофей, лучше двоих возьми, а Данилу оставь… Христом богом прошу, оставь. Ну на что он тебе в Камчатке?.. У тебя вона, все жеребцы… А он мне здесь подмога.
Кобелев не отступал:
— В Анадыре прочны, полвека стоим, Камчатский нос за Россией всего три года. Потап Серюков все глаза проглядел, нас поджидаючи. Боюсь, живого не застанем.
— Ну так знай, принесет он тебе несчастье! — крикнул в отчаянии анадырский командир, пытаясь хоть этим устрашить Кобелева.
— На лбу у него не написано, — ответил упрямо Кобелев.
Тимофей Кобелев был первым официальным правителем (приказчиком) Камчатки после того, как в 1697 году Владимир Атласов на реке Канучь вкопал российский крест. Ему предстояло расширить русские поселения, переписать камчадальские острожки, собрать ясак и повнимательнее присмотреться к землям, которые лежали к югу от Камчатки, за переливами. Поэтому он и оставил всех больных и увечных в Анадыре. Правда, пообещал анадырскому командиру, что больных после выздоровления заберет, однако тот, зная от Атласова, насколько опасен путь за Палан-реку, не поверил. «Ну, Тимофей, — сказал командир, — что Анадырь теперича как гошпиталь — стерплю. Но вот если до Потапа Серюкова не дотянешь, — прокляну… Данилу ближе к себе держи, верная охрана».
— Им что, — у них детей нема, — говорил Петр ворчливо Даниле, — в землянках не больно нагреешься. А ты живи у меня. Теплее будет.
Данила согласился. Иван обрадовался: Данила не ругливый и добрый.
Так начал застраиваться Верхний острог. Казаки посмеивались, посмеивались, а холода прижали, и они затосковали. В общей избе вонь от шкур и пота. Да не всяк тянется к настойкам и зерни. Кто этому рад, тому не до своей избы: глаза продрал, соку брусничного заглотнул, в карауле кое-как отмучился — и вновь загулял. С завистью некоторые глядели на избу Козыревского. В гости хаживали. Все ж приятнее иной раз лечь на лавку, кулак под голову и побыть в тишине, мать вспомнить, девку, которую любил и которая сейчас рожает детишек другому. Правда, и Петр нет-нет как вздыбится, что изба топорщится. Но это редко, когда Данила в отлучке. Тогда Ивашка боялся в избе оставаться. Проспавшись, Петр молился на иконку, просил Анну не гневаться на него. Несколько дней он был тих, заботлив, домовит, латал Ивашкину одежду, разговаривал с ним. Ивашка в такие дни не отходил от отца.
В 1704 году Петру вышла очередь сходить в Якутск с ежегодной казной. Ивашка оставался с Данилой.
Якутску Петр радовался: он непременно разыщет Овдотью, у лавки купца Трегубина посмеется над юродивым Васькой, а уж десятника словит в темном месте…
Ивашке наказывал:
— За избой присматривай, не спали′… В кружку с зельем не заглядывай, мал ишшо… Данилу как меня слушайся, не перечь. Мука в мешке, береги и трать понемногу. Когда еще обернусь… Ну, сын, обнимемся…
Он притянул к себе Ивашку.
— Мамку проведай и деда, — тихо попросил Ивашка.
— Хорошо, — ответил Петр, почувствовав, как заматерел с этого года его сын.
— Ну, а Даниле скажи, — продолжал он, — что если оженится, то пущай женку ведет сюдыть. Неча ему мыкаться в чужих. Он знает, с ним говорено. А ты напомни, коль дело у него сладится. Нам с тобой много не надо.
— А че ему жениться, нам и так хорошо с ним.
— Оно так, да не так, — хмыкнул Петр. — Помоги мне этот мех увязать. Придави… Молодец, сила есть, скоро и в службу.
— Праздных местов у них нема, справлялся…
— Ишь ты…
— Жди, говорят, пока все живы…
— Пока… И слава богу, что крестов кроме Волотькиного в земле этой раз, два — и обчелся… А будут. Чует мое сердце. Земля богата… Жизнев она потребует — будь здоров сколько. Атласов землю за переливами видел… Никто не знает, что на ней. Курильцы заложили тропы, ни пройти, ни проехать. Воевать их придется. Вдруг в тех землях городы каменные, купцов тьма-тьмущая… Торговлю заведем. А, Ивашка? Будем мы с тобой купцами. Дощаник купим, в Китай поедем…
— В казаки хочу, земли новые видеть хочу.
— Вот и найдем, что там Волотька узрел, — придавая серьезность разговору, сказал Петр.
— И найду! — Ивашка вскинулся с такой страстью, что Петр вновь уважительно отметил про себя, что Ивашка входит в ту силу, которая ему неведома еще, но весело будоражит кровь.
…Когда последняя нарта с казной тронулась, Петр крикнул на прощание:
— Помни, сын!
Ивашка не смог ответить, только проглотил ком, застрявший в горле, и махнул рукой вслед отцу.
В Якутске камчадальская казна встречалась с осторожностью. И хотя воевода стращал, чтоб и муха не могла подозревать о ее появлении в сибирском граде, однако к ее дню на улицах ощущалось какое-то необычайное оживление. Воевода отдал приказ тайным людишкам не спускать глаз с гулящих (ими богат Якутск) и все их злостные намерения пресекать; охрану пути следования казны к государевым амбарам усилить; особо любопытных (что привезли и сколько, какова цена здесь и в Московии) запоминать, личность установить, доподлинные ли они.
Подводы, увязая в песке, втягивались в жаркий город. Казаки с ружьями на коленях сидели по бокам. Им кричали. Они только улыбались знакомым.
Петр искал глазами Овдотью: вдруг да решится встретить его хотя бы издали. На миг показалось, что прошагал, отворачиваясь десятник, поровший его, но ошибся.
У государевых амбаров подводы стали. Казаки соскочили. Поставив ружья в козлы, перекрестились: доехали.
— Слышь, Петька… — Петр развернулся: перед ним стоял воеводский казак Андрюшка, тот самый, который про Овдотью последнюю весть принес, — слышь… — и он поманил его пальцем.
Они отошли на десяток шагов, и Андрюшка тихо сказал:
— Слышь… ты к Овдотье ни-ни… забудь… мужняя она теперь… мужика ее… слышь, знаю, зверь… На тебя зол… У дома, говорит, увижу — порешу… Он может, за так он не стращает…
Горько было слушать Петру казака. Как ни готовил он себя к такой вести, но представить не мог, что она будет удушливо проста.
— Слышь… ты не серчай, что сразу… потом легче будет… — заговорил торопливо Андрюшка, и по его голосу Петр понял, что жалеет его.
«Дожил… Его, Козаревского, и жалеть, и наставлять». В груди сдавило.
— А ты… слышь… не ярись, — будто издали услышал он участливый голос, — меня побей, полегчает.
Вмиг вернулось все на свои места.
— Ивашка жив? — спросил Андрюшка.
— Вечером ко мне загляни, — сказал Петр, — а счас меня ждут.
— Чего, Петруха, смурной? — заинтересовались казаки. — Вести дурные?
— Хуже смерти, — ответил Петр. — И чего они не принимают казну? Эй! — крикнул он зло в сторону казенного домика, в котором скрылся их старшой Верхотуров. — Небось жрете, а мы животы поджимай!
Казаки, смеясь, его поддержали. Верхотуров, красный от ярости, выскочил и почти побежал к подводам, придерживая палаш, волочащийся по песку.
— Ты, Петр, хайло не разевай!
— А мы что! Не жрамши подохнем!