Он вытер руки о штанины.
Девушка стояла к нему спиной и заплетала волосы в косички.
«Все-таки хороша», — подумал Данила.
К вечеру вернулись старики. Данила спал, раскинув руки и улыбаясь во сне. Кайручь берегла костер. Глаза ее смеялись.
— Не буди, — сказала она Лемшинге. — Он устал.
Я сегодня останусь у вас на ночь, не гоните меня.
Лемшинга обратился к Брючу:
— Ты что-нибудь понимаешь?
Брюч отрицательно покачал головой. Глаза его заслезились, и он вновь подумал, что отцы заждались стариков, они мешают молодым. И если Кайручь захотела остаться, значит, она окончательно повзрослела, и ей пора принять участие в хватании — игре, когда молодой человек должен отбить девушку у подруг. Брюч опечалился: хватание повременит теперь, раз в юрте казак Данила. Он не мог понять, что находят ительменские девушки в грубых казаках. Будь он на месте тойона Пинича, не допускал бы в острожек ни одного постороннего. Соседний острожек, который с ними в войне, изнурительной и беспощадной, охотно отдает своих девушек казакам, похваляясь этим родством и защитой. Конечно, Пиничу воевать с соседями стало труднее. Но Пинич не теряет добрых отношений и с казаками. Вот и сегодня пришел, поклонился. Жаль, что Кайручь не увел. Жаль…
А Лемшинга тем временем помог Кайручь расшевелить посильнее костер, чтобы ночью можно спать раздетыми. Когда он спросил Брюча, то ответа не ждал, он ждал лишь согласия для Кайручь, и Брюч, отделавшись молчанием, подтвердил желание девушки: пусть остается. И Лемшинга радовался за Кайручь — если она покинет с Данилой острог, то будет счастлива. Никто не понимает, что сила острожка — в единении с казаками. У них многому можно научиться.
Данила так и не проснулся. Кайручь легла рядом с Лемшингой, и он долго слушал, как она что-то шептала, ворочалась и успокоилась далеко за полночь. Брюч устроился рядом с костром, положив под руку лук и стрелу с кожаным чехольчиком…
Пинич подкрался к юрте на рассвете. Удивился, что все спят, и подал знак. Воины обложили юрту сухостоем и лапами кедрача, заделали дымоход. Пинич сам бросил головешку. Костер вспыхнул и взревел. Воины держали наготове луки. Однако из дымохода так никто и не показался. Вскоре юрта рухнула, ввысь взметнулся сноп искр.
Есаул Козыревский, узнав о смерти Анциферова, ярился долго. Из Большерецкого острога он, не щадя собак, погнал в Нижний.
— Ломаева с Данилой испепелили! — кричал он в приказной избе. — Что же вы сидите! — попрекал он пищика. — Пора собрать отряд — и на Пинича. Не погромим его, считай, ясака не соберем по всей Камчатке.
— Тебе какая печаль. — отвечал Мармон. — Хочешь — иди. Но сами отряжать никого не станем.
— Ты с есаулом так! — не вытерпел Иван. Он хватанул Мармона за бороду. Тот, не раздумывая, саданул Ивана в живот. Сопя, сплелись в громадный мягкий клубок (в шубах и малахаях) и покатились по полу.
— Будет вам! — взвизгнул пищик. — Избу спалите! Разнимитесь, нечестивцы! Нема креста на вас! — Он вовремя успел подхватить плошку с плавающим в жиру фитилем и вжался в угол, держа ее над головой.
Иван с Кузьмой побарахтались и поднялись, красные, злые.
— Ладно, — согласился Мармон, садясь с одышкой на лавку и вытирая со лба пот, — людей возьмешь из моих. Они хоть к вам и не пристали в прошлый год, а за Ломаева и Данилу спросят. А по правде, паря, Даниле повезло, вовремя убрался, царство ему небесное.
Иван, поняв, на что намекает Мармон, ответил, пряча негодование:
— А ведь ты правая рука Ломаева…
— Вот что, паря. Ты есаул для тех, кто за тебя кричал… Для меня ты Ивашка. Послухай — от Березина и Шибанова отстранись.
— И то верно, — вмешался в разговор пищик.
— А тебя, если встрянешь еще раз, пришибу, — в тон ему ответил Мармон.
— Зачем ты, Кузьма, решился рвать Березина и Шибанова от Ивашки? — спросил пищик, когда Иван покинул избу.
— Если их олюторы убьют, то ответчиков меньше, а розыск с малой мерой в Якутск не поедет. Ему головы подавай…
— Ивашку, значит, чик! — хихикнул пищик, восторженно глядя на Мармона.
— Наша пора Камчаткою править, — весомо сказал Мармон и грудью навалился на стол, строго глядя в прищуре на съежившегося пищика.
Козыревский сумел застать Пинича врасплох. От аманатов он узнал, что в полынью на Аваче попала нарта.
— Ах, Семен, — сокрушался Иван, — вот тебе и эка сладость.
Он тяжело переживал гибель Данилы, жалел Ломаева. Вспомнил, как пять лет назад под командой Ломаева прорвались по уброду в Курильскую землю и как он, Иван, возглавил обратный путь.
— Помяни, ты свое возьмешь, — шепнул тогда Ломаев, первым подкатив к крыльцу приказчика Василия Колесова. Иван в тот раз не придал значения словам Ломаева: в нем бушевала обида.
XII
Василий Колесов вновь появился в камчатских острогах. Он спешил сюда, чтобы учинить розыск об убийстве трех приказчиков.
Петр I в феврале 1709 года пожаловал Василия Колесова «по московскому списку во дворяне», а служить оставил в Якутске, а оклад учинил ему «денег 16 Рублев, хлеба и соли против того ж, и нам, великому государю, пожаловать бы ево, велеть за многую ево бескорыстную службу и за верное радение и явную прибыль и за распространение при нем Камчадальской земли к прежнему ево окладу к 16 рублям прибавить, сколько мы, великий государь, укажем. И по нашему великого государя указу велено ему, Василию, за ево службу и за прибыль учинить нашего великого государя жалованье к прежним 16 рублям 4 рубли, всего денег 20 рублев, соли и хлеба — против указу».
Якутский воевода, давая наказ Колесову, настаивающе говорил:
— Зело помни про острова, что на полдень от Камчадальской земли.
Воевода знал, что Колесову этих слов достаточно, и больше ничего не сказал. И Колесов понял, что от него требовал воевода. Он догадывался, что воевода сильно обеспокоен отсутствием точных сведений об островах. Однако ему не представлялось, насколько раздражительны были указы Петра I сибирскому губернатору князю Матвею Петровичу Гагарину в Тобольск и как губернатор, превозмогая свое нехотение думать об окраинах, с трудом отрываясь от балов, посылал нарочных в Якутск к воеводе с ужесточенными наказами, стращая его при этом смертными карами.
Морские острова… Они волновали Атласова. О них с надеждой говорили — промышленные: им дивились шумные города с бойкими торговыми рядами. Тонкие ткани, украшения из серебра и золота, душистые масла, пряности — перец, корица, чай — они могли бы закупить все эти богатства, а в Якутске, Иркутске, Тобольске не было б отбоя от множившегося дворянства и пронырливого купеческого люду.
От морских островов Колесов ждал прибытку. Он размышлял: острова украсят надвигающуюся старость, он будет независим, он сможет наконец отдохнуть.
Архимандрит Мартиниан был рад Колесову. «Ну, — сказал он с облегчением и вздохами, — слава богу, ты здесь… Запутанное дело. Все божатся, что невинны, никто не признает крови Атласова. Я болен, но много молюсь…» — «Жалко Волотьку, ох как жалко. Залютовал… Луки Морозко не было рядом, он бы сдержал. Он только и мог, его он только и слушал. А что же товарищи его старые? Они где были?» — спросил Колесов, и лицо его насупилось. «К бунтовщикам не пристали — и хорошо», — ответил архимандрит. «Только и радости… Он где похоронен?» — «В Нижнем остроге, на берегу Камчатки-реки». — «Степанида куда подевалася?» — «Бог ее знает». — «Ивашка сын Атласов в сотниках ходит, — перевел разговор Колесов, — как бы самосудом не занялся». — «В отца, вспыльчив, умен, но голову в петлю не засунет», — убежденно сказал Мартиниан.
В разговоре не упомянули ни Миронова-Липина, ни Чирикова: их мало кто любил, уж больно заносчивы.
Колесов не стал говорить Мартиниану, что на реке Палан в острожке у Кецая поселился русский с корякской бабой, и с ними теперь живет пришлая женщина, русская. Он допытывался: кто? Коряки отводили глаза. Он хотел вымучить признание, но, поколебавшись, решил подождать до следующего раза. А сейчас, при словах о Степаниде, подумал, что она могла осесть у Кецая. Анадырь она никак не миновала бы, а ее там не было. Знать, в Камчатке она, верная женка Володимера Атласова.
Вечером, усладив себя настойкой, Колесов крикнул: «Звать Мартиньяна сюдыть! Он первый здесь разбойник!» — «Да полно, — отговаривали казаки, — спит он давно…» — «Поднять!»
Заспанный, архимандрит явился.
— Ну, Мартиньян, жив? — спросил едко Колесов.
— Богохульствуешь… — Мартиниан отшатнулся, крестясь.
— Верткий…
— Грех на душу…
— Беру, беру… Чего не взять, коль много всего набрал.
— Злобен ты, — успокаиваясь, проговорил архимандрит, и, присаживаясь к столу (ему тотчас же кто-то подсунул штоф), он отпил настойки.
— Ворье на ворье… оттого и бунт… Твое дело — вера. Не больно-то усердствуешь. В острожках коряцких давненько твоей ноги не бывало… Поспрашивал вот…
— До того ли…
— Перед богом усердствуй…
— Богохульствуешь!
— Володимира Атласова ты, Мартиниан, предал.
— Он сам себе яму копал, царем камчадальским возомнил. Он бога забыл, и бог отринул его от себя. Ты вопроси Козыревского, сколь тот в смыках маялся, ноги стер. Многие так мытарились по его милости!
— Ивашку спрошу… А ты предал… Уходи…
Архимандрит затрясся от негодования, бледное усыхающее лицо обсыпали пунцовые пятна, глаза будто провалились внутрь черепа. Колесов от черной пустоты глазниц испытал беспомощность и одинокость. Его изуродованное лицо искривилось, будто повела его неведомая сила. Он, пересилив себя, крикнул в черноту:
— А уберечь словом не мог!
И вмиг глаза Мартиниана обмелели.
— Я долго молился за упокой его души, — ответил он смиренно.
Колесов взялся за розыск круто.
Шибанова и Березина жгли угольем, и «были они подыманы на дыбу, и спрашиваны пристрастно, а на расспросные речи сказывали, что виновны в убивстве приказчиков».
«А Данила Анциферов?» — вонзался глазами Колесов.