При упоминании Мармона Санима перестал плакать. Его черные глаза блеснули гневом.
— Мармон — негодный человек, — сказал он, и в его голосе Козыревский почувствовал сострадание.
— Откуда знаешь?
Санима потупил глаза.
— Думают, я понимай мало-мало, и все говорят при мне. Хочет убить Ивашку…
— Ты в голову плохое не бери. Поезжай с богом, держись поближе к приказчику.
В Петербурге Саниму назначили в школу японского языка помощником к Денбею, тому самому, которого вывез из Камчадальской земли Владимир Атласов. Вскоре Санима принял христианскую веру и женился на русской бабе. Когда Денбей покончил с делами земными, Санима продолжил обучение российских отроков апонскому языку и занимался этим до 1734 года.
— Ну, Мармоша, хоть ты и командир Нижнего острога, а под моей рукой. Коль кликну своих молодцов, твоя крепостица — улю-лю-лю!
— А ты осядь! — Мармон побагровел. — Хвост распушил!
— Мармоша, — ласково ответил Козыревский, улыбаясь и положив крепкую руку на эфес палаша, — попомни одно — ежли Тахтай Гирева почнешь обдирать, я ведь и на дыбу тебя… Анциферова где помянешь, я то слово подберу — и тебе в глотку, и ты замолкнешь, Мармоша…
— Убийцы вы! Что Анциферов, что Харитон с Григорием! Что…
— Договаривай!
— Твои руки, есаул, нечисты…
— Мармон, знать бы, не доехал бы ты на своей кляче из Большерецкого острога. Убийцы… Великое ли дело приказчиков убивать в Камчатке, когда иные цареубийцы в шелках и в почете!
Мармон от слов Козыревского побледнел: никого под рукой, ни единой души, а так он бы с радостью крикнул «слово и дело!», и Козыревского как не бывало. Ну, недолго ему в есаулах… Его не спасут и морские острова. На царский двор хулу возвести.
— Бревенчатые укрепления сделаешь, — Козыревский будто и не говорил о цареубийцах. — Кто топор держать может, не жалей. Лесу у тебя много. Обстраивать остроги надо. В Камчадальской земле сила наша. Отстроим — и вновь на морские острова. Торговому люду препятствий не чини. Они оборотистые, у них деньги. Кто хочет, пущай суда закладывают — и в Апонию. Токмо без меня дороги туда сейчас нет…
— Скажи, есаул, кто венчать казаков будет с бабами камчадальскими? У меня полон острог ребятни. Как Мартиньян отошел, венчать некому.
— Свято место пусто не бывает, Мармоша.
«Богохульствует», — подумал, страшась, Мармон и вновь пожалел, что один с Козыревским. То писарь Степушка частенько вертится под ногами, его сейчас и след простыл.
— Я звал тебя, Мармон, не Мартиньяна отпевать, его без нас в землю опустили… Частокол для острога руби покрепче, не забудь бревна обсмолить, и комлем вверх, чтоб не погнил раньше времени…
«Дождусь через год приказного — и-их! Ивашка, не сносить тебе головы», — утешал себя Мармон, спускаясь на батах по реке Уйкоаль из Верхнего острога в свой, Нижний.
Как в воду глядел Мармон.
Новый приказчик Петриловский не успел и в ворота Верхнего острога въехать, как послал в избу Козыревского казаков: Ивашку за ребра и к нему, Петриловскому.
— Заговор! — потрясал он кулаками, пытаясь добиться признания вин своих от Козыревского, который, обеспамятев после батогов, лежал пластом на полу у ног Мармона. И Мармон, не скрывая наслаждения, бил носком сапога в бок Козыревского и, не чувствуя сопротивления молодого тела, приходил в ярость, он готов был прыгать по его спине, раздирая до мяса кровавые полосы, но Петриловский его удерживал.
— Где твоя рухлядь? — допытывался он, едва Козыревский открывал глаза. — Суда на свой кошит строил, есть рухлядишко… Заговор!
Козыревского били вновь.
— Так его! — вскрикивал, приплясывая, Мармон. — Так его!
— На царя поклеп возвел! На старое потянуло! Колесов вин твоих не нашел! Я их найду!
Разжигали угли, брали щипцами и прикладывали к спине. Козыревский корчился, не выдерживал и вопил так, что его крики были слышны чуть ли не во всем остроге.
— Безумствует Петриловский, — ворчали казаки. — Ах, Мармон, сучье племя, как не удавили его вместе с Чириковым да Липиным.
А Петриловский, не выпуская Ивана, не давал ему опомниться: боль помутила Иванов разум, веки будто чугунные, не могли открываться; если ему удавалось открыть глаза, он видел огонь, и жар этого огня холодом вонзался в его сердце, и все плыло… В такие минуты, опустошись на колени, заглядывал в его глаза Мармон.
— Он ничего не видит… Он тронулся…
— В каких амбарах его рухлядь, Мармон? — спрашивал Петриловский. — Ты говорил, он богат. Где амбары?
— Есть, клянусь, есть, — отвечал Мармон. — Поддайте угольку.
Вновь подносили угли.
Через несколько дней Козыревский назвал два амбара по речкам, где хранится его рухлядь. Когда амбары были погромлены, Петриловский заговорил о цареубийцах, и Козыревский понял, что живым ему не выйти, если он не сделает единственного шага.
— Я согласен, — сказал он, когда Петриловский, сидя на лавке, упершись руками в колени, отчего его плечи остро поднялись, рассматривал Ивана, обнаженного, с засыхающими ранами.
— В монахи, там тебе место. И забудь все. Молись… Грехов твоих на всех служивых хватит… Отпусти его.
Заплечных дел мастер помог Ивану встать и, поддерживая, вывел на волю.
Небо, радостное, плескалось над Козыревским, ветер, теплый, коснулся ласково его лица, травы приветливо зашумели, и тополя кивнули ему своими вершинами.
Петриловского вскоре изгнали и вместе с ним Мармона. Где они? Даже Большой Ветер не даст ответа.
XIV
Монах Игнатий Козыревский — лицо в Якутске известное: больно много о нем судачат по кабакам, в домах значительных о нем поговаривают с издевкой, а женщины плечами подергивают: космат и неприятен усмешкой. Да и вообще все ему неймется: за свой кошт ладит дощаники, гонит на север, ищет земли, в конце концов все у него летит прахом: дощаник раздавлен льдами, команде выплачены последние деньги; сидит без гроша; вдруг ударит в голову монастырь возводить — просчитается с казенными деньгами и попадет в кандалы; выпутается, докажет, что не крал, — вновь в почете. Да разве поймешь такую жизнь!
Он не отшучивался, если к нему недосуже липко приставали с расспросами: «Средство убиения человека есть злой язык. А я долго жить хочу».
Но вот с начала 1726 года о Козыревском забыли. Ловили другие новости. В Якутск зачастили нарочные. Они врывались в город с лихим ветром. Их ответы на вопрос: «А что?» — будоражили. Якутский воевода дальше гнал уже своих вестников, в Охотск, в Камчатку. Надвигалась на Якутск громадной лавиной Экспедиция, которую сам царь Петр I, перед тем как почить в бозе, благословил. Командовал Экспедицией сорокашестилетний Витус Беринг, чуть полноватый капитан первого ранга. Говорил Беринг по-русски неважно, характером обладал незлобивым. У Беринга было несколько помощников, молодых и способных офицеров. Мартын Шпанберг, европейский щеголь, жесткий в обращении со служивыми, хотя моряк, по всеобщему признанию, отменный. Лейтенант Алексей Чириков гораздо добрее, с сердцем. Службу он правил с рвением. Счастливым себя считал тот, кто попадал под его команду: матросов он жалел.
В Якутском приказе старательно готовились к встрече Петровых посланцев: столы выскоблены, полы метены, стекла протерты; писаря, эти чернильные души, подстрижены до приличия и помыты. Ждали, памятуя: свой брат русак не выдаст за промашку, а Мартын Шпанберг, выпендрей заграничный, разнесет потом по европам всякую пакость и замарает твое имя навек. Да что там по европам, там, чай, и про Якутск не слыхивали, а вот в Москве-матушке напакостит — тогда хоть службу бросай, изведут.
Экспедиция — предприятие для Сибири невиданное.
Давно уже миновали Соликамск, Тюмень, Тобольск… Зимовали в Илимске, начальном пункте Ленского тракта. И всю зиму 1726 года гоняли нарочных из Илимска в Усть-Кут с изустными приказами: «Стучать топорами поусерднее, чтоб к первой воде поспеть, дней-попусту не терять». И потели плотники и матросы, и бранились корабельные мастера.
Весной дощаники хлопнули новыми парусами и устремились по реке Куте, а затем вниз по Лене — в Якутск.
Вот он, град сибирский Якутск. Строен на левом берегу Лены. Рубленые башни с бойницами, радостный звон колоколов, дома деревянные, пристань многолюдная, базарливая, скрип подвод, галдеж любопытных якутов, казацкий патруль — последний город Сибири. За Якутском, в сторону Великого океана, до земли чукочь и камчадалов множество бурливых рек, топких тундр, высоких заснеженных гор. Это путь к Охотскому порту.
Архимандрит в торжестве отслужил молебен, воевода Полуэктов здравил — с прибытием, гости долгожданные! И Беринг и его помощники разошлись по квартирам, чтобы, отдохнув, к воеводе: давай, мил друг, правитель якутский, пособляй, согласно указу ее императорского величества.
Воевода учтиво принял Беринга, Шпанберга и Чирикова, поинтересовался, как отдохнули с дороги господа офицеры, не тесны ли квартиры, как с пропитанием. Конечно, господа офицеры не отказались бы и от более теплых изб и вообще уюта, запах которого забыли.
Воевода развел руками. «И на том спасибо», — успокоил Полуэктова Беринг, давая тем самым понять, что претензии снимаются, что Якутск и на самом деле тесноват для такой громадной Экспедиции. Полуэктов виду не подал, что задет снисходительностью офицеров. Когда провожал офицеров, глазами повел в сторону писаришки, тощей бороденки — хитрый глаз. Теперь каждое утро при сдаче бумаг писаришко обронит два-три слова лишних, будто невзначай. Никто воеводу не сможет обвинить в слежке за офицерами — смертельная затея, а так объявляется сплошная непонятливость и бестолковость писаришки, излишняя и суетная говорливость.
Козыревский едва ли не в первый день появления Беринга хотел быть у него. Его не гнали: капитан Беринг, ссылаясь, что каждый час у него учтен, а монах празден, отказывал. Слухи опередили Козыревского, и Беринг знал о нем: монах — личность сомнительная, замешан в темных делах. Чириков ощутил, что Беринг был настроен к монаху сразу же опасливо и даже неприязненно. Понял это и Шпанберг. И если Чириков желал, чтобы монах все-таки был к походу надобен (по сведениям, собранным в Тобольске, получалось, что лучшего проводника и не сыскать), то Шпанберг из рассказов прелестных якутских дам вынес, что Козыревский плут и разбойник, а когда сам увидел его… дамы были недалеки от истины… слишком много в его лице такого… бунтарского… и эта ухмылка… однако он уловил движение рук Козыревского — властное… Властности, кроме командирской Шпанберг не терпел, поэтому при разговоре с Чириковым о монахе он постучал себя по лбу: «Нет у него здесь порряток».