В Каракасе наступит ночь — страница 18 из 37

– Когда меня отвезли в Ла Тумбу, то посадили в крошечную камеру без окон и без вентиляции. Меня продержали там целый месяц. Сначала я был один, потом туда же посадили еще двоих ребят из университета. Каждые два часа в камеру приходил кто-нибудь из СЕБИН[27] – из военной разведки, которая во время демонстраций захватывает в толпе активистов и вожаков. Они выбирали одного из нас и уводили по коридору. Час спустя жертву приводили обратно – избитую до потери сознания, с яйцами, которые превратились в студень, в желе…

Тут я поймала себя на том, что вот уже какое-то время внимательнейшим образом рассматриваю свои руки. Смотреть Сантьяго в лицо я была не в состоянии.

– …Они вовсе не хотели узнать, были ли мы знакомы друг с другом, являлись ли мы членами одной организации. Они нас просто били. Били методично и регулярно. Мы забьем тебя до смерти, членосос, ублюдок, говорили они. Мы отымеем тебя по полной. Мы расправимся с твоими родными. Кто научил тебя митинговать? Кто послал тебя на улицу? Самому молодому из моих сокамерников засунули в зад водопроводную трубу. Мне – ствол автомата. Они поворачивали его то в одну сторону, то в другую и смеялись. Они были очень довольны собой. Извини за такие подробности, но…

Я не ответила и не пошевелилась. Только не смотреть на него. Только не смотреть… Неужели я первая, кому он обо всем этом рассказывает?..

– За двое суток каждый из нас прошел через это по четыре раза. Потом нас построили в коридоре, несколько раз сфотографировали на телефон и снова заперли. Они всегда старались не бить нас по лицу, чтобы не оставлять синяков, чтобы потом можно было делать вид, будто с нами обращались хорошо. Наверное, именно эти фотографии они посылали Ане.

Я кивнула.

– Они заставили ее платить за них?

Я снова кивнула.

– Что они ей обещали?

– Что тебя будут кормить.

– Только это? Больше ничего?

– Фотографии подтверждали, что ты жив. – Я немного помолчала. – О Ла Тумбе рассказывают ужасные вещи.

– И все это правда. Нас раздевали догола и сажали в комнаты с белыми стенами – единственные, где стоял кондиционер. Это была их любимая пытка, она так и называлась – «кондиционер». Термостат включали на минимум. Мы заболевали лихорадкой, мы теряли чувство времени, мы забывали о голоде и переставали чувствовать холод. В первое время мы много кричали. Поначалу мы требовали адвоката, под конец – умоляли о глотке воды. Нам приносили кружки с похлебкой, от которой пахло уборной. Когда тебя бьют, ты теряешь силы, организм обезвоживается, во рту пересыхает, а слюна становится густой и вязкой. Нас били, чтобы мы потеряли силы, чтобы сломались. Страх делает тебя рассудительным, а побои – глупым. Ты тупеешь, и в голове не остается ни одной мысли. В первую неделю нас били по одному. На следующей неделе нас загнали в одну комнату, заставили снять штаны и танцевать. Потом – трогать друг друга за гениталии. К этому времени мы уже почти не сознавали, что́ делали. Но хуже всего было, когда они стали говорить о моей сестре.

– Что они говорили?

– Что знают, где она живет. Что они изнасилуют ее все по очереди. Что они убьют ее. И ее, и Хулио. Они знали их имена, и от этого мне делалось особенно страшно. Еще они заставляли меня просить прощения, но это ничего не меняло, потому что потом меня снова били. – Он немного помолчал. – Среди арестованных было несколько женщин. В том числе моих однокурсниц с экономического… Их взяли в тот же день, что и меня. Некоторые из них никогда прежде не выступали против режима. Мы говорили им, что идти в первых рядах демонстрантов гораздо опаснее, чем сзади, но они не испугались. И вот…

– Их тоже били?

– Их всех изнасиловали. Наверняка. Когда нас водили на «кондиционер», мы слышали, как они кричат. Они были в других камерах, в других белых комнатах, так что узнать еще что-то было невозможно. Мы были изолированы от мира и даже друг от друга, в камерах не было света, и от этого мы начинали сходить с ума. Это делалось специально, чтобы мы забыли дневной свет, чтобы мы забыли, что мы – люди.

Через месяц нас вывели из камер, завязали глаза и куда-то повезли. Когда повязки сняли, я увидел, что мы находимся в судебной канцелярии. Там нам предъявили документ, в котором каждый из нас обвинялся в десятке преступлений – в мятеже, участии в тайной организации, в подстрекательстве к преступлениям, в поджогах, вандализме, терроризме. Большинство из тех, кого арестовали в один день со мной, никогда не прибегали к насилию. И многие из тех, кто все еще оставался под замком, даже не шли в главной колонне. Их схватили уже после, когда после демонстрации они возвращались домой. Это было сделано специально, чтобы никто не видел, что они арестованы.

– Но кто предъявил тебе все эти обвинения?

– Я не знаю. Мы просили позвать кого-нибудь из служащих канцелярии, прокурора или судью, чтобы он присутствовал при том, как мы даем наши показания, но никто так и не пришел. Здесь не суд, отвечали нам, а военный трибунал. Революционный трибунал. «Так всегда бывает с теми, кто сам ищет неприятностей», – сказал нам какой-то мужчина в защитного цвета форме.

На следующий день нас разделили – отправили в разные места. Я попал на юг, в тюрьму Эль Дорадо. Там я провел еще месяц. Никогда не думал, что буду скучать по Ла Тумбе. В Эль Дорадо никто не снимал нас на телефон – у них и без нас хватало узников, чьих родных можно было «доить». Мы даже для этого не годились. Ты, кстати, не в курсе, Ана все еще платит за информацию обо мне?..

– Не могу сказать наверняка, Сантьяго. У меня как раз умирала мама, и я почти ни с кем не общалась. Мне нужно было заботиться о ней, доставать лекарства для клиники… – Он бросил на меня вопросительный взгляд, и я кивнула: —…Да, моя мама умерла.

– Прости, не знал. Хотя откуда мне было знать?.. – Он достал из пачки последнюю сигарету и положил на стол.

– Она умерла почти две недели назад.

– А кто из нас жив, Аделаида? Кто из нас не умер, после того как все пошло псам под хвост?

Сантьяго поднялся с кресла, в котором сидел.

– Ты куда?

– Мне нужно в туалет. Иначе я просто лопну.

* * *

Я смотрела на потолок, словно надеясь увидеть написанные на нем ответы на свои вопросы. Нужно позвонить Ане, сказать, что я нашла ее брата, думала я. Но должна ли я это сделать? Могу ли я?.. В задумчивости я провела ладонями по столу. Я никогда не ела за ним, но сейчас вся моя жизнь проносилась передо мной, словно несмонтированная кинопленка. Будет лучше, если Ана ничего не узнает о том, что случилось, решила я. Добра это точно не принесет. Отчаяние сведет ее с ума… может свести с ума, но… «Неведение дает безопасность», – сказала я себе, пытаясь вернуть утраченное мужество и рассуждать здраво. Ана была моей единственной подругой. Я не имела права скрывать от нее то, что узнала, но и сообщить ей о появлении Сантьяго я тоже не могла.

Поднявшись с кресла, я потянулась к телефону, но в туалете забренчала цепочка, заревел слив, и я поспешно опустилась на прежнее место.

* * *

С Аной я подружилась на первом курсе филологического факультета. Несколько раз мы виделись на семинарах по общим предметам, пока однажды не оказались вдвоем в одном лифте. Ана представилась и тут же, без перехода, высказала мне все, что́ она думает о моих выступлениях на семинарах. Начав с того, что я, по ее мнению, употребляю слишком много наречий, Ана заявила, что и в целом моя манера говорить нагоняет на нее тоску не хуже официальных речей наших государственных чиновников. Впоследствии я узнала, что это было вполне в ее стиле. С ранней юности Ана поклонялась только одному святому – небесному покровителю тех прямых и бескомпромиссных людей, которые хотя и раздражают порой безмерно, в конце концов становятся твоими самыми лучшими и преданными друзьями. Благодаря ее влиянию я избавилась от привычки использовать наречия в каждой произносимой фразе, что, впрочем, нисколько не извиняло того высокомерно-покровительственного тона, который – особенно на первых порах – нет-нет, да и прорывался в ее словах.

Сблизили нас случайности – совпадающие расписания, общие курсы, которые мы для себя выбрали… Но если бы кто-то спросил меня, как получилось, что мы на протяжении стольких лет оставались близкими подругами, я бы затруднилась ответить. Что-то в этом роде можно наблюдать у счастливых супругов: выбор у них невелик, и если случай распорядился так, что твой партнер тебе приятен, ты проводишь с ним все больше и больше времени. Мы обе были довольно сдержанными и немного нелюдимыми. В отличие от большинства студентов-филологов мы вовсе не считали, будто наше призвание – перевернуть национальную литературу. Вместо этого мы решили посвятить себя профессиональной редакторской работе и корректуре – искусству, которое состоит в том, чтобы сделать авторскую рукопись, над которой приходится работать, более точной и ясной.

– Ну а ты что? – как-то раз спросила меня Ана, когда мы сидели в университетской столовой.

– Что – я?..

– Ты посылаешь свои рукописи на разные там конкурсы?

– Нет. Мне это неинтересно.

– Мне тоже, – ответила Ана, издав губами неприличный звук, и мы обе расхохотались.

После университета мы устроились корректорами в газеты, которые, к сожалению, довольно скоро закрылись. И все же мы успели увидеть, как менялась обстановка, как замалчивалось обесценивание национальной валюты и как протестное движение и инакомыслие пытались сначала заглушить революционной демагогией, а потом – искоренить с помощью систематического насилия. Мы застали лучшие годы команданте, за которыми наступила эпоха восхождения к власти его преемников, пережили возрождение Сынов Революции и Революционной мотопехоты, мы видели, как наша собственная страна превращается в первобытные джунгли, где правят бал страх и голод.

Личные проблемы еще больше укрепили нашу дружбу. Попав в сходные обстоятельства, мы научились лучше понимать друг друга и оставались лучшими подругами на протяжении последних десяти-двенадцати лет. За это время я узнала Ану достаточно хорошо, чтобы сказать, что творилось у нее на душе. В мире существовали две вещи, которые не давали ей спокойно спать по ночам: мать, которая, овдовев, погружалась в пучины старческого слабоумия, и Сантьяго – «маленький братик», который был моложе Аны на десятилетие.