В каждую субботу, вечером — страница 19 из 39

Я все еще никак не могла привыкнуть к той, почти неощутимой порой, легкости, с которой на фронте совершался переход от жизни в небытие. Бывало, я тащу раненого в медсанбат, и он по дороге умирает на моих руках, только что секунду назад он смотрел, думал, говорил — и вдруг нет его, конец, все…

А я думала: «Со мной такого не может быть! Как же я могу погибнуть? Я, неповторимая, особенная, помнившая себя с трех лет, уверенная в своем бессмертии, я не могу умереть. Кто-то другой, но не я!»

А смерть прошла рядом и все-таки миновала, потому что Сергей Кукушкин заслонил меня собою. Он заново подарил мне жизнь. С каким-то особым чувством, словно раньше никогда не видела, я смотрела на пригорок, поросший неожиданно зеленой, свежей травой, на взрыхленную снарядами землю…

Светило солнце, и трава, наверно, росла, потому что еще было лето и она не могла не расти, облака плыли над головой, теплый ветер шевелил мои волосы, и казалось, нет в помине войны, никогда не было.

Я подошла к Сергею Кукушкину. Глаза его по-прежнему глядели в небо, и руки были еще теплые, возле ключицы темнело неровное, все более расплывавшееся пятно.

Не помню, что я кричала тогда. Кажется, только одно и то же: «Сюда! Спасите его! Скорее!»

Должно быть, санитары услышали меня, потому что его унесли, и я шла за ним и шаталась так, словно это я несла Сергея Кукушкина, ощущая нараставшую тяжесть его тела. И я падала, и снова вставала, и шла за ним, боясь потерять его, и опять падала, и опять поднималась…

Спустя какое-то время я узнала его адрес.

Он жил в Лосинке под Москвой. Был ему двадцать один год, на полтора года больше, чем мне, и работал он монтером. И дома остались мать с младшей сестренкой.

Кто знает, может быть, когда-то в той невозможно далекой, недосягаемой жизни, когда не было войны, мы встречались с ним где-то на улице и проходили равнодушно мимо, не зная, что когда-нибудь настанет такой день, который свяжет нас воедино…

В следующем году, летом, меня ранило под Курском. Я вынесла одного раненого, донесла до медсанбата, отправилась обратно, за следующим. Вдруг что-то обожгло, как бы ужалило в руку. Поначалу я подумала, это ничего, просто показалось, и хотела идти дальше, но через минуту потеряла сознание от боли.

Потом были госпитали, сперва полевые, а после уже в тылу, в тихом городе Спасске под Рязанью. И ночи без сна, и дни, тянувшиеся томительно долго, и сырой запах твердевшего гипса на моей руке, который спустя какое-то время ломали, и опять принимались резать руку, и снова накладывали гипс, и лица врачей — старых, молодых, усталых, нарочито бодрых — склонялись надо мной, и я слышала, как они командуют сестрам, чтобы подали йод, щипцы, зажимы…

И кто-то привычно говорил:

— Еще немного, потерпи…

А кто-то жалел непритворно:

— Такая молоденькая…

Потом рана стала подживать, и рука снова обрела подвижность, и я училась шевелить пальцами заново, как будто раньше никогда не умела этого делать.

Я попала обратно в свою часть. О, неожиданное счастье! Командир дал мне отпуск на целых три дня.

Я решила непременно побывать у матери Сергея Кукушкина, увидеть ее, рассказать, как погиб сын.

Я не могла не встретиться с ней. Я считала — мать должна знать все, как было.

Хотя я и решила поехать к ней, а все равно было боязно, потому что я не представляла себе, как же это все произойдет? Как я начну говорить?

Я вскочила с постели, несмотря на холод, стала шагать по комнате, разговаривая сама с собой.

— Мне не холодно, — говорила я. — Мне совсем, совсем не холодно, ни капельки!

Этому когда-то научил меня Кот.

— Коли тебе плохо, старайся уговорить себя, что все хорошо.

Я спрашивала:

— А если у меня болит что-то?

Он отвечал:

— Говори себе: у меня ничего не болит — и увидишь, болеть не будет…

Не знаю, может быть, он и умел уговорить себя, а мне это никак не удавалось. Если болел зуб, то скажи я себе даже сто тысяч раз: «Зуб не болит», — он все равно продолжал болеть.

Я забыла о холоде, потому что боялась встречи с матерью Сергея, и думала о том, как это все будет. Да и какие найти для нее слова?..

Ведь для нее он не солдат, погибший геройской смертью, а сын, ее мальчик, которого она кормила грудью и который был для нее самым красивым, самым умным…

Луна между тем зашла за облако, в комнате опять стало темно, и я поняла, рассвет недалек. Перед рассветом всегда наступает самая большая темень, словно ночь напоследок решает побороться еще раз, заранее зная, что не сумеет не уступить дню…

* * *

Утром мы с Иваном Владимировичем снова уселись за стол на кухне пить чай. А потом он дал мне прочитать письма Кота с фронта.

Письма были короткие, на мой взгляд, излишне бодрые:

«У меня все хорошо. Я живой, здоровый, даже потолстел, а это мне совсем не нравится, потому что толстеть — значит стареть…»

Конечно, я понимала, он пишет так только лишь для родителей, чтобы они не тревожились о нем, и все же меня как-то резанул ненатурально лихой тон его писем. Впрочем, подумала я, он был такой всегда, не хотел, чтобы о нем беспокоились, никогда не жаловался, не ныл, а переносил все, чтобы с ним ни случилось, молча, про себя.

Я была влюбчивой и впервые влюбилась, когда училась в пятом классе, в Диму Коркина, моего одноклассника.

Но Дима, не подозревая о том, что я влюблена в него, как-то залепил мне снежком в ухо, и я до того разозлилась, что вся моя любовь разом кончилась.

В шестом классе мне понравился наш учитель физкультуры, щекастый красавец гигантского роста, щеголявший литыми мускулами.

Моя подруга Лиля Россиянова говорила о нем с придыханием:

— Не мужчина, а сплошной подарок…

Однако «подарок» не обращал на меня никакого внимания и только однажды спросил во время тренировки по прыжкам с шестом:

— И чего ты такой хиляк? Каши, наверно, мало ела?

Все засмеялись, громче всех смеялась Лиля, а я с того дня перестала дружить с ней и постаралась забыть о том, что была влюблена в «подарка».

Но та же Лиля, как-то случайно увидев Кота, спросила:

— Как же это ты до сих пор не влюбилась в него?

— Не знаю, — ответила я. — Просто не думала об этом…

— Я бы влюбилась сразу, — сказала Лиля. — В него нельзя не влюбиться.

Кот казался мне старшим братом. С ним было надежно, он был добрый, сильный, никогда не обижал меня, а если подшучивал, то не обидно, и я первая смеялась вместе с ним.

Но слова Лили не прошли бесследно. Я стала смотреть на Кота уже другими глазами. И, учась в девятом классе, поняла — Кот самая что ни на есть настоящая любовь.

Я не решилась признаться ему, а он ничего не знал о том, что люблю его. Он поступил учиться в геологоразведочный, ему стали часто звонить девушки, и я сама не раз подзывала его к телефону и слушала, как он назначал свидания то одной, то другой, а потом, побрившись, надев свежую рубашку, уходил гулять и по дороге дергал меня за косичку.

В такие дни он возвращался поздно. И я всегда просыпалась, когда он поворачивал ключ в замке. И представляла себе, как он гулял с очередной девицей, что говорил ей, как смотрел на нее своими светлыми смеющимися глазами…

За год до войны у Кота появилась одна, уже постоянная девушка, вытеснившая всех остальных.

Звали ее Оксана, она была высокая, под стать ему, бледная, неприветливая, с надменным лицом, которое казалось всегда немного заспанным.

Я поражалась, чем она могла понравиться ему?

Конечно, я ужасно ревновала его, а он и не подозревал, что я ревную, он был со мной таким, каким был всегда, и однажды я, осмелев, спросила его:

— Ты что, неужели любишь Оксану?

Ямочка вспыхнула на его щеке под глазом, он засмеялся, небольно щелкнул меня по носу.

— Какие у нас малыши любопытные, сил нет…

И пошел бриться в ванную, и я услышала, как он напевал:

Неужели

В самом деле

Все качели

Погорели? —

Что за глупые газели?

Ему было весело, а мне хотелось плакать.

И теперь я спросила Ивана Владимировича:

— Где Оксана?

— В Ташкенте, эвакуировалась вместе с матерью.

Я постаралась придать моему голосу самый безразличный тон:

— Они поженятся, когда он вернется?

Он ответил серьезно:

— Сперва надо, чтобы Кот вернулся…

Закурил свою трубку, а я начала мыть посуду.

Я тщательно перемывала чашки и блюдца, нехитрая эта работа, как бы возвращая обратно в довоенную жизнь, переполняла меня давно не испытанным чувством покоя и мира.

В дверь постучали. Я побежала открывать. Вошла Ляля Барташевич.

— Можно позвонить? — спросила она и, вдруг оборвав себя на полуслове, остановилась.

— Катя, неужто ты?

Как же она изменилась за эти неполные два года!

Нежные щеки впали, кожа казалась увядшей, возле глаз прорезались морщинки. Прекрасные волосы ее поредели, утратили свой блеск, теперь она их гладко зачесывала назад, скрепляя на затылке гребенкой.

Она поймала мой удивленный взгляд, тревожно спросила:

— Что? Я подурнела, постарела? Скажи правду!

— Да нет, нисколько, — пробормотала я.

— Врешь, — сказала она с горечью, — я и сама знаю, что постарела.

Янтарные глаза ее казались печальными.

— А ты как-то сразу возмужала…

— Значит, тоже постарела…

Она продолжала, не слушая меня:

— Только тогда, когда видишь детей, которые вдруг выросли, понимаешь, что старость все ближе и ближе…

Я ничего не ответила ей, словно чувствовала себя виноватой, что возмужала.

— Выходит, отвоевалась? — спросила меня Ляля.

— Нет, я приехала на три дня.

— Завтра уже отбывает, — пояснил Иван Владимирович.

Она обернулась к нему.

— Можно позвонить?

— Сделайте одолжение, — сухо ответил он.

Телефонный аппарат висел в коридоре. Каждое слово Ляли доносилось ко мне на кухню.