— Да, — говорила она. — Это я. Узнал? Правда? Да милый, очень. Я жду. Но почему? Но я прошу тебя. Неужели не сможешь? А мне так хочется! Ну, попытайся… Я буду очень, очень ждать…
Иван Владимирович брезгливо скривил губы:
— Уговаривает изо всех сил, а он, видать, кобенится…
— Тише, — сказала я.
Он встал со стула.
— Ладно. Я пошел к себе, а то как начнет сейчас хвастаться своими достижениями на мужском фронте…
Ляля снова вышла на кухню. С едва скрываемой жадностью посмотрела на снедь, расставленную на столе.
— Хотите чаю, настоящего, со сгущенкой? — спросила я.
— Хочу.
Я подогрела чайник, налила ей чай, подвинула молоко, сало, сухари.
— Ой, — сказала Ляля, вздыхая. — Сало. Я уже позабыла, как оно выглядит…
— Возьмите, отрежьте себе сколько хотите…
— А ты уж совсем большая, Катя, и говоришь как взрослая…
— Мне двадцать лет, не так уж мало…
— Двадцать лет, — повторила Ляля. — А мне сорок, только я всем говорю — тридцать четыре.
— Сорок тоже немного, — неискренне сказала я.
— Ровно в два раза больше, чем двадцать.
Вынула из кармана смятую пачку папирос, нагнулась над газовой горелкой, прикурила.
— Ты не куришь?
— Нет.
— А я вот приучилась.
Она стряхнула пепел прямо на пол. Я подумала, хорошо, что Иван Владимирович не видит этого.
— Двадцать лет — самый цвет молодости. Наверно, уже влюбилась в кого-нибудь?
— Даже и не думала, — сказала я.
— Почему?
— Потому что война, — ответила я чуть резче, чем мне бы хотелось.
Она погасила папиросу, бросила окурок в ведро, возле раковины.
— А я, старая дура, все никак не могу остановиться…
Видно, она ждала, что я начну расспрашивать ее, а я молчала. Мне вдруг вспомнились слова Кота, утверждавшего, что люди часто под влиянием минуты любят откровенничать, раскрывать душу перед кем угодно, а после обычно жалеют о своей откровенности и даже начинают порой ненавидеть того, кому открылись.
Но Ляля хотела говорить только о себе. Она всегда любила рассказывать о своих поклонниках и успехах, если же разговор заходил о чем-то другом, мгновенно теряла к нему интерес, становилась отрешенной и рассеянной.
— Подумай только, я опять влюблена. И знаешь, как это все случилось? Я была на трудфронте, на лесозаготовках. Это недалеко от Москвы, по Савеловской дороге. И он тоже был там. Он — инженер. На два года моложе меня. То есть, на самом деле, на восемь лет, но он думает, что на два.
— Это ничего, что моложе, — сказала я, потому что надо было что-то сказать. Но она словно бы и не слышала моих слов.
— Конечно, женатый. Мне всегда везет на женатых. А жена никуда не эвакуировалась, наверно, боялась оставить одного. И он ее боится, как водится. Придет ко мне, то и дело на часы смотрит, как бы домой не опоздать. Ну скажи, Катя, легко мне все это?
Ляля обращалась ко мне, словно к равной. А я не знала, что ответить. Впрочем, она сама спрашивала и сама отвечала.
— Каждый раз я его уговариваю — приходи, приходи! Хоть на час, хоть на сорок минут… Правда, ему тоже вырваться трудно, он же на казарменном. Он знаешь где работает? На кондитерской фабрике. Они теперь выпускают витамины для фронта. Хочешь угощу? Он мне иногда приносит.
— Нет, не хочу, — сказала я.
— Как хочешь. Только знаешь, я все понимаю, семья есть семья, но каждый раз вымаливаешь у него этот несчастный час…
Глаза ее потемнели.
— А что мне делать? Ведь мне тоже хотелось бы иметь семью, чем я хуже других?
Я не знала, что сказать. И не знала, что посоветовать, чему научить.
— Очень боюсь старости, — сказала Ляля, вынув новую папиросу. — Старость — это одиночество, а одиночеством я и так сыта по самое горло!
Закурила, задумчиво следя за голубым слоистым дымом.
— Сколько их уже у меня было! И один похож на другого, каждый придет, прошастает по коридору, чтобы его никто не увидел, этого они все, как один, боятся, а после выскочит из подъезда и скорее побежит подальше, а сам оглядывается, вдруг, думает, жена его выследила, что тогда? А я все одна, и в праздник одна, и в будни одна, он с женой в кино, а я с подругой или вовсе ни с кем и только дни считаю, когда он снова заглянет, и так с каждым получается, кого ни возьми…
Украдкой я глянула на часы. Мне уже пора было ехать.
Но Ляля продолжала говорить дальше:
— Я вот что придумала. Я тоже теперь решила иначе действовать. Он придет ко мне, скажет, как всегда, что ему некогда, времени в обрез, а я ему тут же: «Милый мой, я тоже прямо как на иголках, мне до того некогда…»
Должно быть вообразив себе, как это все будет, Ляля засмеялась не без злорадства.
— Пусть тогда раз в жизни и обо мне подумает! Пусть помучается, поревнует, куда это я тороплюсь. Верно?
— Верно, — сказала я и, уже не скрываясь, снова поглядела на часы.
— Тебе что, тоже некогда? — спросила Ляля.
— Да, вроде того…
— Всем некогда, одной мне делать нечего, — сказала она.
— Разве вы не работаете?
— Работаю, конечно, с прошлого года перешла в райисполком, но мне сегодня к одиннадцати.
— А мне сейчас надо ехать по делам.
— Слушай, Катя, что я тебя попрошу…
Она замялась.
— Ты не обидишься?
— Нет, а что?
— Если откажешь, я тоже не обижусь.
— О чем вы говорите?
— Дай мне кусочек сала с собой.
— Господи, да берите, конечно.
Она спросила обрадованно:
— Правда? Можно?
— Конечно, можно. Отрежьте сами.
— А тебе не жаль?
— Нет.
Она отрезала три тоненьких ломтика.
— Это для него. Угощу, когда придет. Он сало любит.
— Возьмите еще заварки.
Я отсыпала ей ложечку заварки.
Ляля широко улыбнулась:
— Я ему сегодня пир устрою!
Прижала к себе сверточек с салом и заваркой.
— Сегодня я ему еще ничего не скажу, а в следующий раз, как придет, сразу же огорошу, так прямо в лицо и выложу: «Прости, милый, мне очень некогда». Что тогда скажет? А?
Глаза ее блестели, словно видела она сейчас не меня, а того, с кем собиралась встретиться. Морщинки возле глаз казались глубже, все ее сорок, тщательно скрываемых, лет как бы разом вылезли наружу.
Как только Ляля ушла, Иван Владимирович снова появился на кухне.
— Ну что? Наслушалась всяких баек?
— Было дело. А вообще, жаль ее, какая-то она неприкаянная…
— У меня от нее морская болезнь.
— И все равно жаль ее, — повторила я. — И Кот, помню, тоже всегда жалел ее.
— Кот всех жалел…
— Я ухожу, — сказала я.
— Возьми, — он протянул мне ключи. — Может, придешь раньше меня.
— А вы когда будете?
— Наверно, к вечеру. У нас сегодня общее собрание ткацкой фабрики. А ты?
— Я тоже буду к вечеру, — сказала я.
Дом стоял на Вокзальной улице, самый обычный дом: два окна на улицу, два сбоку, палисадник, чахлый забор и снег, снег кругом — в палисаднике, на крыше, на заборе…
Я вошла в калитку. Из будки, которой я вначале не заметила, ко мне бросилась черная пушистая дворняжка. Сперва облаяла, глядя прелестными, выпуклыми, совсем не злыми глазами, потом завиляла хвостом и подошла ближе. Почувствовала, что я люблю собак.
На крыльцо вышла девушка, одетая в стеганку, прикрикнула на собаку:
— Час, а ну перестань, слышишь?
— Что за смешное имя, — сказала я. — Почему Час?
— Это брат так назвал его, он нашел щенка года три назад в лесу в час ночи. Вот потому и Час…
Чем дольше я смотрела на нее, тем лицо ее все больше казалось мне знакомым. И вдруг я поняла, это же, очевидно, сестра Сергея Кукушкина…
— Вы что, к нам? — спросила она.
— Мне нужно к Кукушкиным…
— Идемте. Мы и есть Кукушкины…
Я прошла вслед за ней в сени. На стене висел велосипед с выгнутой, должно быть, не раз чиненной рамой.
«Наверно, велосипед Сергея», — подумала я.
— Сюда идите, — сказала девушка, раскрывая дверь.
Небольшая комната встретила меня отрадным после мороза теплом. Топилась печь, облицованная кафельными плитками, белыми и голубыми. Почему-то мне подумалось, что Сергей сам укладывал плитки.
Возле дверцы, в которой уютно трещали дрова, стояла женщина, уже немолодая, в темной вязаной кофте. Отблеск огня окрасил ее лицо в розовый цвет, или, может быть, лицо ее вспыхнуло при виде меня?
Так вот какая она была, мать Сергея Кукушкина…
Она разглядывала мою шинель, серую бобриковую ушанку, а глаза ее — широко расставленные, схожие по цвету с глазами сына. Я шагнула к ней, а она молча стояла возле печки и только смотрела, не спуская глаз. И сестра тоже смотрела на меня.
Наконец мать спросила:
— Вы кто? Оттуда?
Я кивнула.
Сестра подвинула мне стул.
— Разденьтесь, — сказала она. — Здесь тепло.
Я сняла шинель, и она взяла ее, повесила на крючок возле двери.
— Значит, ты была там вместе с Сережей, — сказала мать.
Села за стол, и я села напротив нее.
— Мы прошлым летом получили письмо…
Глаза матери были совершенно сухие. Сестра стала рядом с матерью, положив руки на ее плечо.
— У нас многие говорят, — сказала сестра. — На фронте бывает всякое, напишут, что погиб, а на самом-то деле…
Я не ответила ей. И мать поняла, что я знаю, как все было.
— Ты мне все расскажи, слышишь? — сказала она.
— Сережа погиб, — сказала я, — утром пятого июля сорок второго года.
Сестра вдруг всхлипнула, но мать строго сказала:
— Замолчи, Ольга!
Глянули на меня.
— Сама видела?
— Да. Он спас меня и погиб. От мины.
— Как же это все случилось?
— Он упал на меня и закрыл собой…
Мать встала, подошла к комоду, выдвинула ящик, вынула письмо в измятом конверте.
Раскрыла конверт, прочитала негромко:
— «Ваш сын погиб смертью героя за свободу и независимость нашей Родины…»
Ольга заплакала. Должно быть, слова, прочитанные матерью, как-то по-новому обожгли ее, или просто ей подумалось: вот перед ними та, из-за которой погиб Сережа…