В каждую субботу, вечером — страница 25 из 39

Старуху Пастухову, уборщицу Музея изобразительных искусств, не любили ни на работе, ни дома — соседи по квартире.

Впрочем, она об этом знала, но нисколько не сокрушалась.

— Характер у меня такой, никогда ничего не скрою, всю правду в глаза выложу, ни на что не погляжу, — говорила она о себе и старалась так действовать: не таить в себе ни единой мысли, а высказать каждому прямо в лицо все то, что она о нем думает.

Было ей уже далеко за шестьдесят, и председатель месткома не раз заводил разговор о том, почему бы не пойти ей на заслуженный отдых, ведь достаточно уже потрудилась на своем веку, но она сразу же обрывала его на полуслове:

— Пойду в свое время…

И на этом разговор кончался. Иные спрашивали ее:

— Не скучно ли жить одной?

Она отвечала:

— Я скучать не приучена.

И это было правдой, потому что дел у нее было по горло, ни одного дня не провела она сложа руки. То, придя с работы, займется уборкой — моет полы и дверь, обметает потолок, то задумает стирку или начинает выбивать во дворе старый коврик.

Но главным ее занятием было после работы — подыскивать обмен своей жилплощади.

Она покупала справочники по обмену, изучала предложения, казавшиеся ей заманчивыми, выписывала на бумажку наиболее подходящие, а по выходным дням смотрела комнаты.

Глаз у нее был острый, она сразу замечала все то, на что другой человек и внимания не обратил бы, — скрипучие половицы, неисправную форточку, разбитую дверь, облезлую раковину на кухне.

Не ленясь, она заходила в соседние квартиры, чтобы исподволь раздобыть сведения о жильцах, — каковы в быту, не скандальные ли, есть ли пьющие, или, чего доброго, может, кто на руку нечист, потом шла в домоуправление и допытывалась, не собираются ли снести дом, а ежели собираются, то в каком приблизительно году.

В свой черед люди тоже приходили к ней, и в конечном счете с кем-нибудь из них она сговаривалась меняться.

Начинались новые хлопоты — выписки из лицевого счета, заполнение различных бланков для обменбюро, добывание справок о состоянии домового хозяйства и точно рассчитанном количестве квадратных метров.

Дело доходило до получения ордеров, уже обсуждался вопрос, куда раньше должна прийти машина для перевозки вещей и кому из обменивающихся сторон надлежит произвести ремонт, как вдруг Пастухова ни с того ни с сего отказывалась меняться.

— Я передумала, — упрямо твердила она на все уговоры, — никуда не поеду. Не хочу — и все тут. Что вы со мной сделаете?

И вот таким образом обдуманный с начала и до конца обмен безнадежно рассыпался.

Хотя на работе ее не любили и за глаза называли старой ведьмой, но все отмечали ее исполнительность и точность.

Ни разу за сорок четыре года работы в музее она не опоздала, ни разу не было у нее ни одного прогула.

И на общих собраниях директор музея постоянно ставил ее в пример, считая образцом аккуратности и бескорыстной любви к музею.

Пастухова не подавала вида, но млела от удовольствия, что, впрочем, не мешало ей при случае высказать любому человеку, хотя бы и самому директору, в глаза все то, что считала нужным, например, свое недовольство излишней снисходительностью, проявляемой к малярам, которые, по ее мнению, относились к ежегодному ремонту помещений музея очень недобросовестно.

Говорила она все это с присущей ей горячностью, потому что и в самом деле ее любовь к музею отличалась подлинным бескорыстием.

Когда Пастухова была моложе, ей предлагали более выгодную работу, например, лифтершей в высотный дом или курьером в издательстве, но она не соглашалась.

— Тут у меня глаз всему радуется, — поясняла она, — на что ни гляну, кругом одна красота, а, скажем, у лифта сиди, чего там увидишь?

Иные считали, что Пастухова могла бы вполне заменить кое-кого из экскурсоводов, настолько хорошо изучила она за все эти годы экспонаты музея, имена художников и скульпторов, наизусть зная даты их рождения и смерти.

Залы музея обладали особым, присущим каждому очарованием, но для Пастуховой самым любимым, самым привлекательным был Итальянский дворик, где у входа возвышалась гигантская статуя Давида Микеланджело. Поэтому она особенно любила убирать в Итальянском дворике. И посетители удивленно поглядывали на тощую старуху с коротко стриженными седыми волосами и костистым лицом, которая подолгу выстаивала то возле римского всадника, то еще возле флорентийского льва Донателло, пришептывая про себя и кивая головой, словно переговаривалась с кем-то, не видимым никому, кроме нее. Потом она подходила к Давиду, каждый раз удивляясь совершенной красоте его лица и тела.

«Бывают же такие мужики! — думала Пастухова, чувствуя себя рядом с огромной статуей совсем маленькой, почти невидной. — И откуда только такие берутся? Какой же он был, этот самый великий скульптор Микеланджело, создавший пять сотен лет тому назад своего Давида? Должно быть, перво-наперво человек умный и старательный, шутка ли, сколько сил и времени, наверное, потратил, пока вырубил из мрамора этакое чудо?..»


Жила она в большой, густо населенной квартире. Квартира была шумной. С утра до вечера по длинному коридору бегали дети, а в кухне впритык один к другому стояли столы и горелки двух плит, казалось, никогда не уставали пылать под чайниками, кастрюлями и сковородками.

Пастухова была в ссоре решительно со всеми жильцами. Поводов для ссор было предостаточно: шум в коридоре, не вовремя раскрытая входная дверь, пролитая на пол вода, счет за электричество, который полагалось делить на всех…

Ругалась она громко и долго, не уставая, на одной и той же ноте, и всегда, из любой перепалки выходила победителем, потому что переспорить Пастухову было невозможно.

Пастухову боялись, придумывали ей разные неблагозвучные прозвища, из которых наиболее мягким было «баба-яга», но она не обращала внимания на все прозвища и оскорбления, себе цену знала, могла за себя постоять. А такие люди, которые себя в обиду не дают, известное дело, не каждому угодны.

На здоровье она никогда не жаловалась, однако последнее время стала плохо спать по ночам.

Ложась в постель, сразу же засыпала, но уже через час просыпалась и лежала до самого утра, сна ни в одном глазу.

Как-то пошла в районную поликлинику, попросила у доктора снотворных капель. Доктор выписал, но толку никакого: сна как не было, и так из ночи в ночь.

И она уже постепенно привыкла не спать и, лежа в постели, от нечего делать начинала перебирать в памяти свою жизнь, которая временами казалась ей то необыкновенно долгой, а то совсем коротенькой, оглянуться не успела, как состарилась…

Вспоминался бывший муж, веселый и красивый, не дурак выпить, бабий угодник. Смотрел на нее смеющимися, серыми в черных ресницах глазами, улыбался, и на щеке появлялась ямочка…

«И чего в нем такого было, что бабы за ним гонялись? — думала Пастухова. — Чем он их привечал?»

Жить ей с ним было тягостно. Он часто приходил поздно, выпивши, виновато поглядывал на нее и неуклюже, путано начинал врать, что вот так получилось, зашел к приятелю, засиделся, не заметил, как время прошло…

Он говорил, но не в силах был погасить блеск в глазах, и она понимала, что он врет, отворачивалась от него, молчала.

Она умела молчать сколько угодно, хоть целый месяц, а он не мог выдержать этого ее упорного молчания, приставал к ней:

— Что с тобой, Полина? Почему ты такая?

Но она все молчала, и он опять приходил поздно, и снова врал, и красивые глаза в черных ресницах его ярко блестели.

Она ни с кем не делилась, никому не жаловалась, с одной лишь Настей поделилась, со старой и единственной подругой, с которой всю молодость провела на одной и той же улице — на Шаболовке.

Настя сказала тогда:

— Да плюнь на него, не смылится…

Настя была полной, розовощекой, о ней говорили: «вальяжная». Яркие губы полуоткрыты, брови темные, куда темнее волос, шея белая, сдобная, возле ключицы родинка.

Пастухова всю жизнь завидовала Насте, переживала за нее, если что с ней случалось, но не могла побороть своей зависти.

А завидовать было чему. Первым делом — красивая, когда приоденется, расчешет и уберет густые, ржаво-коричневые волосы, глаз не отвести.

Потом муж попался хороший, покладистый. Настино слово для него закон.

А самое главное — Настин сын, Петя. Все кругом считали, второго такого мальчика не сыскать. Всем взял — и умом, и характером, и лицом, в школе учился на одни пятерки, а окончил школу — поступил в летное училище, стал летчиком.

Что только не делала Пастухова, чтобы родить! Даже однажды, по Настиному совету, Настя и адрес для нее раздобыла, отправилась к какой-то бабке, отвалила этой самой бабке целых двадцать пять рублей старыми деньгами, два месяца пила настой из трав, сколько порошков да пилюль сглотала.

Ничего не помогло.

Настя утешала ее:

— Без детей спокойнее…

Но Пастухова знала, это так, одни только слова, ничего больше. Смотрела на Петю, удивительно схожего с Настей чистым, ясноглазым лицом, и сердце ее полнилось горькой завистью.

А в войну Петя погиб. Он летал на тяжелых бомбардировщиках, в самый Берлин летал, и осенью сорок второго пришла Насте похоронка.

Пастухова поехала тогда навестить Настю — и не узнала ее.

Опухшая, с нечесаными, спутанными волосами, Настя тупо смотрела на разложенные перед ней Петины фотокарточки, от самой первой, где он, двухмесячный, лежит на животе, голым задиком кверху, до последней, снятой весною, в летной форме, фуражка набок.

Пастухова села рядом с Настей, оглядела Петины фотокарточки и вдруг завыла в голос, раскачиваясь и стуча кулаком по тощей груди.

А Настю словно кто сглазил, одно несчастье за другим. Уже в конце войны пришла вторая похоронка — на мужа. Вот тогда Настя впервые призналась подруге:

— Хорошо тебе, муж-то под боком…

— Да, мне позавидуешь, — не без усмешки над собой сказала Пастухова, потому что хотя и шли годы, а муж все не менялся, как был, так и остался гуленой и бабником.