В каждую субботу, вечером — страница 35 из 39

Она подолгу не могла отойти от своего сна, ей вспоминался последний его день, когда он, высохший, разом постаревший, по-детски жалобно плакал и звал маму…

Впервые слух о том, что дом будут ломать, разнесся семь лет назад. Потом оказалось, ломать не будут, просто дом забирает какое-то учреждение, а жильцов переселят в другие районы, кого куда.

Она не хотела никуда уезжать, полагая закончить свои дни здесь, в этих двух комнатках, где они жили с Ваней, где он встретил последний свой час.

Особенно родными казались яблони, некогда посаженные им, как бы хранившие тепло и силу его рук.

Неужели их могут уничтожить, срубить, сжечь?

Она подолгу глядела на яблони, потом начинала обходить одну за другой. Если бы не боялась, что жильцы из окон могут ее увидеть, она обняла бы все яблони по очереди, перецеловав каждый листок…

Управдом сказал ей:

— Не бойтесь. Яблони никому не мешают, так и останутся здесь, во дворе…

— Только одичают, наверно, — сказала она.

Управдом развел руками.

— Ничего не поделаешь…

— Ладно, — сказала она, — хорошо, что хоть останутся здесь…

Поздней осенью она переехала в Медведково. Дом был не в пример старому флигелю, многоэтажный, с косыми лоджиями, с подъездами, затейливо отделанными разным пластиком.

Квартира была однокомнатной, продолговатая, с широким окном комната, крохотная кухонька, узкий коридор.

Чисто и тихо, чересчур даже тихо.

Татьяна Петровна расставила мебель так, как, ей казалось, хотел бы расставить Ваня. В углу кровать, возле окна комод и швейная машина, в середине стол, на подоконнике горшки с цветами ванька мокрый и алой бархатной геранью.

— Вот, Ваня, — сказала. — Буду теперь доживать здесь свой век.

У нее появилась манера разговаривать вслух с самой собой, обращаясь к Ване, словно беседуя и советуясь с ним. И отвечала себе так, как, по ее, мог бы ответить Ваня.

— Как думаешь, — спросила она его, — съездить мне на наш, Бабьегородский?

И ответила убежденно:

— Конечно, поезжай!

Однажды она отправилась в долгий путь. Сперва автобусом, потом на метро и троллейбусом. Флигель был оплетен лесами, по лесам ходили бесстрашные строители. В открытых окнах виднелись заляпанные белилами полы и стены.

Со двора она увидела обрывки знакомых обоев на втором этаже, светло-зеленых, с золотистым зигзагом.

— Помнишь, Ваня, мы с тобой вместе выбирали обои?

— Само собой, помню.

— Ты хотел голубые, а я настояла — чтобы взяли зеленые. Голубые быстро выгорают.

— Твоя правда.

Она стояла неподвижно, глядя на свои окна, не замечая, что говорит сама с собой. Потом, однако, опомнилась, смущенно оглядываясь по сторонам, замолчала, подошла к Ваниным яблоням.

Шелестели голые, ветром оббитые ветви.

— Как вы тут, милые мои? — спросила.

Ваня считал, что деревья, подобно всему живому, многое понимают и могут ощущать боль, радость, обиду, тепло, холод…

— Я приду, — тихо сказала Татьяна Петровна, — весной приду непременно…

Мысленно подсчитала, сколько осталось до весны. По всем подсчетам — до тепла еще долго.

Сказала себе тоном Вани, умеющего убедить кого угодно:

— Ничего, дождешься…

— Я тоже надеюсь…

Тихо попрощалась с яблонями и уехала к себе в Медведково с чувством хорошо выполненного долга.

Прошла зима, и в первый, по-настоящему весенний день она отправилась на свой Бабьегородский.

Апрель царил над городом, шумели на улицах ручьи, бежали друг за дружкой быстрые облака.

Яблони стояли еще голые, без единого листочка, но на ветвях, тяжелых от талой воды, уже набухли почки, и первые, невесть откуда появившиеся пчелы кружились над ними.

Татьяна Петровна подошла ближе, постояла возле, не думая о том, что, возможно, на нее глядят из окон, дивясь про себя или считая ее не совсем нормальной.

Пусть их.

Она приехала повидать старых друзей. Она будет теперь ездить сюда часто, благо уже тепло и будет теплее с каждым днем.

Яблони тихо шелестели ветвями. Татьяне Петровне казалось, она видит, как медленно, неотвратимо лопаются почки, как робко выглядывают наружу острые листья и тянутся вверх, к солнцу, к дождю, к ветру…

И вот я приехал…

Очень хорошо все складывалось, поистине удача шла рядом с ним. Уже тогда, когда начались съемки, Игорь сразу же понял — актер на роль главного героя, которого он так долго и придирчиво выбирал, именно такой, что нужен.

Мешковатый, неулыбчивый, с будничным, словно бы стертым лицом, — на лице этом, пожалуй, самое выразительное были очки в тонкой, орехового цвета оправе, — он, как никто иной, подходил к роли следователя. С первого же взгляда он казался очень дотошным, вдумчиво изучал все обстоятельства дела. Уже по всему ходу следствия можно было предположить, что этот не будет судить поспешно, этот умеет сомневаться, размышлять и, если понадобится, честно признаться в собственных сомнениях, а то и ошибках.

Автор сценария казался несколько излишне суетливым, но и его можно было понять: самый первый в жизни сценарий.

Он смотрел на Игоря снизу вверх, ловил, словно студент-первокурсник, каждое его слово, хотя был уже немолод, что-то далеко за сорок; должно быть, ему не очень везло раньше и он никак не мог опомниться от неожиданно нагрянувшего на него везенья.

По слухам, у него было больное сердце, он задыхался, часто бледнел, говорил с извиняющейся, какой-то напряженно-униженной улыбкой:

— У меня, как видите, покладистый характер, со мной всегда можно договориться…

С оператором фильма с первого же дня у Игоря начались стычки. Оператор был, что называется, «типичное не то»: норовил все сделать по-своему, вмешивался в разработку режиссерского сценария, то и дело указывал актерам, как следует играть. Игорь понимал, им двоим не сработаться. Он решил потребовать другого оператора. Новый оператор, товарищ Игоря по ВГИКу, веселый острослов и балагур Паша Крутиков, сразу же нашел с Игорем общий язык.

Паша был несколько безалаберный, но очень способный и щедрый: как и все подлинно талантливые люди, он пригоршнями рассыпал предложения (одно другого красочнее), охотно отказываясь от хороших ради лучших, к тому же был искренне влюблен в сценарий, увлечен своими съемками и порой даже ночью (в гостинице они жили в одной комнате) будил Игоря:

— Старик, я придумал великолепный поворот, что, если крупным планом показать поле, над полем ворона, понимаешь, одинокая ворона, с тоскливым взглядом, поле под дождем — вот тебе осень, как она есть, верно?

Но спустя короткое время, Паша предлагал уже совсем новый вариант:

— Я вижу так: волны набегают на кромку берега и, отхлынув назад, обнажают камни. Камни блестят холодным блеском. И — тучи низко-низко над морем…

Игорь, выслушав Пашу, тут же немедленно отвергал один вариант за другим, но Паша не обижался, у него наготове было множество других, самых различных и, на его взгляд, примечательных.

Фильм снимали в Угличе, уютном, зеленом городе на Волге, в котором, как писал автор сценария, «седая старина своеобразно сочеталась с приметами современности».

И вправду, неподалеку от древней церкви, построенной в память об убиенном царевиче Дмитрии, возвышалось здание ГЭС, на окраине города, там, где в ряд стояли хилые домики, окруженные палисадниками, бежали одна за другой мачты дальних передач.

На съемки, проходившие то на берегу, то в поле, то в лесу, обычно собирался народ, особенно много было любопытных мальчишек.

Помреж, Сережа Сушко, рыжий парень, обладавший необыкновенной силы басом, исступленно вопил в рупор:

— Граждане, поймите, мы работаем. Если хотите, чтобы картина удалась, пройдите все на одну сторону!

Но граждане переходили неохотно. Сережа срывал свой роскошный бас, по нескольку раз в день с досадой бросал рупор, пока в конце концов не добивался желанного результата.

Уже было отснято около полутора тысячи метров пленки, когда Игорь получил открытку.

Писала Валя Черткова, близкая приятельница.

Валя ездила по ярославским селам, собирала и записывала старинные песни.

Она была музыковед, предпочитала исключительно серьезную музыку, а Игорь любил только джазы. Однако Валя водила его на симфонические концерты в консерваторию, и он старался слушать органную и симфоническую музыку, делая при этом почти благоговейное выражение лица, надеясь тем самым угодить Вале.

За те два года, что они были знакомы, он не на шутку привязался к ней и порой всерьез задумывался о совместной жизни с Валей, подходившей ему, как он говорил, по многим статьям и параметрам.

Валя писала, что находится в селе, километров шестьдесят от Ярославля, и было бы, право, чудесно, если бы он приехал к ней хотя на денек, в конце концов они так близко находятся друг от друга — грех не увидеться…

Село называлось Бочинино. Игорь вспомнил, всего тридцать или примерно тридцать пять километров отделяют Бочинино от его родного села, где он так давно не был…

«А что, если… — подумал он, — если убить сразу двух зайцев, заглянуть домой, а потом навестить Вальку, заехать в это самое Бочинино?»

Как нарочно, погода капризничала, с утра сплошные тучи закрывали небо, моросил мелкий, хотя и теплый дождь.

— Поезжай, — посоветовал Паша. — Послезавтра вернешься, ведь пароходом до Ярославля всего ничего…

— Тем более что навещу своих, я их давненько, признаться, не видел, — сказал Игорь.

Он мало спал во время съемок и рассчитывал хорошенько выспаться на пароходе. Но когда он вышел на палубу, когда увидел туманные от дождя берега, увидел волны, вскипавшие под дождем серыми, продолговатыми, словно виноградины, пузырьками, когда вдохнул в себя свежий речной воздух, ему расхотелось спать, он сел на скамейку и долго, не отрываясь, смотрел на медленно проплывающие дали, на птиц, низко летавших над водой.

«Вот она — радость бытия, — думал Игорь, глядя на пестрых ширококрылых чаек, бесстрашно круживших над самой палубой, — вот оно счастье, которое сознаешь каждой своей частицей…»