В общем, он не ошибся, недаром многие считали его человековедом. С женой установились добрые, неутомительно ровные отношения, ее дочка звала его «дядя Яра», и он понемногу привык к девочке и даже скучал, когда она уезжала на лето в лагерь. Одиноким он себя больше не ощущал. Напротив, с гордостью признавался:
— У меня семья. Дочь-невеста, еще год-другой, глядишь — замуж выдадим…
И ему самому казалось, что в голосе его начинают звучать дребезжащие, уже старческие нотки.
И это его ничуть не огорчало. Он умел приспосабливаться ко всему, вживаться в ту роль, какую выбрал себе, и играл превосходно, даже сам начинал верить себе.
8
Первое боевое крещение Асмик получила еще в поезде, когда ехала на фронт. На их состав напали фашистские самолеты.
Осколком бомбы ранило машиниста, пожилого, болезненного человека. Рана была, как потом оказалось, неопасной, но крови вышло много. Машинист лежал под кустом, неподалеку от разрушенной станции. Примятая обугленная трава вокруг него была залита кровью, хлеставшей из раны.
Помощник машиниста, молодой парень на протезе, бегал вдоль линии и кричал:
— Врачи, кто здесь есть врачи, сюда скорее!
Первой к машинисту подбежала Асмик. Почему-то так получалось — и в школе и в институте Асмик всегда была впереди всех.
И теперь, хотя с нею вместе ехали ее товарищи-студенты, она раньше всех бросилась к машинисту.
Старик громко стонал, приговаривал:
— Вот беда… И все на меня одного… Что теперь будет?
Асмик разрезала бритвой рукав его куртки, стала быстро промывать рану перекисью водорода.
Обеспамятев от боли, машинист рванулся в сторону.
— Подождите, — сказала Асмик. — Потерпите, еще немного…
Он не выдержал, длинно, витиевато выругался.
Тампон с ватой выпал из рук Асмик. Такого ей еще никогда не приходилось слышать.
Однако она постаралась сделать вид, что ничего не произошло. Ровным счетом ничего.
Очистила рану, промыла, залила йодом. Ловко перевязала туго-натуго.
Старик покосился на свое плечо:
— Заживет, думаешь?
— Бесспорно.
Кряхтя и морщась, он с ее помощью поднялся с земли, сказал смущенно:
— Ты, дочка, не серчай на меня. Я и сам черных слов не жалую. Только уж в самом таком случае…
— Договорились, — сказала Асмик.
«Первый пациент — это как первая любовь, — писала Асмик бабушке с фронта. — Забыть его невозможно».
В каждом письме бабушка повторяла:
«Следи, чтобы у тебя всегда ноги были в тепле».
Асмик читала и усмехалась. Поглядела бы бабушка на нее, хотя бы тогда, когда их медсанбат переезжал на новое место и пришлось им всем, врачам и сестрам, всю ночь просидеть в болоте, что бы тогда написала?
Однажды, это было уже на третий год войны, на фронт приехала выездная бригада артистов. Выступали в лесу, под открытым небом. Эстрадой служил грузовик. Бледный, с напудренным лицом артист пел:
«Не страшна нам бомбежка, не страшны нам налеты, и врагов не боимся в кровавом бою!»
Асмик не выдержала, крикнула громко:
— Вранье!
Артист оборвал пение.
Асмик почувствовала, что вся залилась краской. Кажется, даже белки глаз покраснели.
И все-таки крикнула еще раз:
— Вранье! Бомбежки страшны, и самолеты тоже…
После, когда артисты уехали, она не переставала возмущаться:
— Подумать только! Такое мог написать только тот, кто никогда не был на войне! Ему не страшно, он дома, за столом, свои стишата сочиняет, а попробовал бы с наше…
Самой себе она казалась старым, испытанным бойцом. Но все равно не скрывала страха, когда начинались бомбежки. Случалось, оперировала под огнем.
А потом писала бабушке:
«За меня не беспокойся. На нашем участке фронта все время затишье».
Когда-то она хотела стать врачом. Представляла себе мысленно своих пациентов, внимательно осматривала каждого, расспрашивала, беседовала на всякие житейские темы, — одним словом, проводила психотерапию, которая так необходима больным.
И, уже учась в институте, крепко запомнила слова Павлова:
«Словом можно воскресить и убить».
Она видела себя врачом в ослепительно белом халате, в белой шапочке на голове.
Вот она подходит к койке, садится рядом, заводит долгий, душевный разговор…
Наяву была жизнь — грубая, жестокая. Голые, развороченные тела, истерзанные минами, автоматами, осколками бомб, кровавые, ставшие жесткими, словно жесть, бинты, тазы, где в крови плавают осколки, извлеченные из ран.
Раненые кричали, срывали с себя повязки, ругались, звали ее к себе и гнали прочь.
Временами ее охватывала ярость. Впору бросить бы все и бежать куда глаза глядят, чтобы не видеть, не слышать, не знать ничего…
Но через минуту уже становилось совестно перед самой собой. И она забывала об усталости, о бессонных ночах, о том, что халат весь в пятнах, и ноги кажутся не своими, и во рту еще крошки не было…
Ближе всех в медсанбате Асмик сошлась с Верой Петровной Ордич, опытным хирургом, ленинградкой.
Вера Петровна была значительно старше Асмик, далеко за пятьдесят, худая, костистая, стрижена коротко, под мальчика.
Беспрестанно курила, кашляла и снова сворачивала себе «козьи ножки» худыми, желтыми от махорки пальцами.
Все в медсанбате побаивались Веры Петровны, ее сумрачных глаз, острого, злого языка, даже сам главный врач. Все, кроме Асмик.
Как ни странно, Асмик была по душе эта грубоватая, с мужскими ухватками женщина, умевшая ругаться, курить и пить водку не хуже любого мужика.
Вера Петровна категорически утверждала:
— Пока еще ты обсосок, но когда-нибудь… Из тебя врач получится. Вот так, как мой муж…
— Он тоже врач? — спросила Асмик.
— Был, — сказала Вера Петровна. Она скупо рассказала о нем: — Он на моих руках умер. Зимой сорок второго. От голода.
Замолчала, стала быстро сворачивать новую цигарку. Руки ее дрожали.
— Дайте мне, — сказала Асмик. — А то у вас вся махорка просыпалась.
Свернула ей цигарку, толстую, словно сигара.
— Правильно свернула?
— Сойдет.
Вера Петровна взяла цигарку и тут же забыла о ней.
— Он сам себе диагноз поставил. Дистрофия, сказал. Полная. Излечению не подлежит…
— Он был хирург?
— Нейрохирург. Отличный клиницист. Его весь наш Васильевский остров знал. Так и звали кругом: наш доктор.
Иногда, в короткие минуты передышки, обе они выходили в лес, синевший неподалеку от деревни.
— Если бы дома побыть, хоть бы час, пусть даже только полчаса, — говорила Асмик.
Вера Петровна молча курила. У нее не было дома — разбомбили в первые же дни.
С неожиданным в этом внешне грубом существе проникновенным чувством она касалась рукой белых, светящихся в темноте стволов берез. Как-то сорвала уютно примостившийся под елью гриб, показала его Асмик:
— Смотри, на шляпке роса, словно бриллиантик. И сам весь крепенький, самодовольный!
— Интендант, — заметила Асмик.
Вера Петровна нежно провела рукой по коричневой влажной шляпке гриба.
— Плюшевая, правда? И ворс такой ровный-ровный. Вот сволочь какая!
Отвернулась от Асмик, быстро, порывисто затянулась, выпустила длинную струю сизого дыма.
Однажды она сказала Асмик:
— У меня один тип лежит, пулевое ранение в шею; говорит, у тебя колоритное лицо.
— Ну да? — удивилась Асмик.
— Хочешь, погляди на него.
Асмик пришла, поглядела. Еще молодой, курносый, веселые, быстрые глаза. Протянул ей руку, засыпал словами:
— Я — кинооператор. У меня глаз наметанный, можете поверить. Вы на редкость фотогеничны, особенно в таком ракурсе, вот, если повернуть голову, приподнять подбородок…
Вера Петровна покосилась на Асмик, пробурчала неодобрительно:
— Нечего смущать девчонку! Еще вобьет себе в голову, что красивая…
— Ничего я не вобью, — ответила Асмик.
Он уже поправлялся, стал ходить. Иногда приглашал Асмик погулять вместе.
Он ей не нравился, чересчур развязный, откровенно наглый, хвастливый. Любил говорить о себе, причем называл себя в третьем лице, явно упиваясь своей звучной фамилией — Горданский.
Сразу же выложил о себе все, два раза был женат, оба раза неудачно, пользуется успехом у женщин, прекрасный кинооператор.
Так и сказал о себе:
— Горданский — сила. Лучшего кинооператора даже в Голливуде не откопаешь!
Рассказал ей о том, как до войны снимал картину «Весенние сны». Там должен был быть майский сад, весь в цветах, а стоял уже август, что было делать?
— Но Горданский нашелся, — сказал он. — Горданский из любого положения найдет выход. Сад, представьте себе, весь как игрушечка, яблоки наливаются, вишни. Горданский приказал все яблоки оборвать, а на ветки нацепить белые цветы, из парашютного шелка их сделали. Весь реквизитный цех, всех монтажеров, гримеров, даже осветителей засадил за дело, цветов наделали, как говорится, хоть на экспорт, хоть на импорт, сила. Колхозники идут, глазам не верят — август, листья уже желтые, а сад — белый-белый, и все Горданский придумал. Силен мужик?
Вера Петровна уверяла:
— Он в тебя втрескался.
Асмик не верила, хотя ей было приятно его внимание. Он не очень нравился ей, но она не была избалована мужским вниманием.
Вера Петровна несколько раз заводила разговор о Горданском, о его веселом, легком характере, о том, что он, как видно, увлечен Асмик.
Асмик отшучивалась, но временами он начинал казаться ей симпатичным, и она думала: может быть, кто знает…
Но все кончилось разом, в один день.
Был вечер. Где-то недалеко совсем по-мирному кричали петухи, медленно плыли облака над землей, и Асмик подумалось: вдруг и в самом деле война уже кончилась, и можно поехать домой, и снова мир, мир, о котором, кажется, все уже позабыли…
Улыбаясь своим мыслям, она повернула голову и увидела на бревнах, в стороне от крыльца, Горданского. Он сидел не один, с черноглазой кокетливой сестрой Асей. Оба были увлечены беседой и не заметили Асмик.