В Кэндлфорд! — страница 39 из 63

В холодные, суровые зимы в пасторатском стиральном баке дважды в неделю варили суп, который без лишних вопросов наливали в бидоны всем явившимся. К этому супу – наваристому, аппетитному, с перловкой, кусочками постного мяса, золотистыми кружочками моркови и маленькими пухлыми клецками, настолько густому, что в нем, как говорили, ложка стояла, – не могли придраться даже самые неимущие бедняки, многоопытные знатоки и ценители благотворительных супов. Больным посылали карамельные пудинги, домашнее желе и полбутылки портвейна, а кроме того, в приходе существовал неписаный закон, согласно которому, любой выздоравливающий, отправив в воскресенье ровно в половине второго в дом священника тарелку, получал порцию пасторского жаркого. На Рождество раздавали одеяла, девочкам, впервые отправлявшимся в услужение, – сорочки из небеленого миткаля, старухам – фланелевые нижние юбки, старикам – жилеты на фланелевой подкладке.

Так продолжалось целую четверть века; мистер и миссис Кулздон, их толстый кучер Томас, горничная Ханна, лечившая сельчан от мелких недомоганий травяным чаем и мазями, повар Гэнтри, пятнистый далматин, бежавший за экипажем миссис Кулздон, тяжелая резная мебель из красного дерева и роскошные парчовые портьеры в доме священника казались местным жителям почти столь же вечными и незыблемыми, как церковная башня.

Но однажды летним днем миссис Кулздон, одетая в выходное платье, укатила в своей коляске на большой модный базар и организованную знатью графства благотворительную ярмарку, а обратно, в придачу к своим многочисленным покупкам, привезла микроб, который прикончил ее в течение недели. Мистер Кулздон тоже подхватил инфекцию и через несколько дней последовал за женой; супругов похоронили в одной могиле, к которой их гробы сопровождало все население прихода, искренне оплакивавшее усопших по меньшей мере один день, даже те, кто раньше о них почти и не думал. «Кэндлфорд ньюс» поместила трехколоночный отчет о похоронах под заголовком «Трагедия в Кэндлфорд-Грине: похороны всеми любимого священника и его супруги» с фотографией могилы и прилегающей лужайки, заваленных венками, крестами и трогательными букетиками садовых цветов; выпуск этот продавали по четыре пенса за штуку; статью вставляли в рамки и вешали на стены коттеджей.

Потом прихожане начали задаваться вопросом, каким будет новый священник.

– Нам повезет, если следующий будет таким же хорошим, как мистер Кулздон, – говорили люди. – Тот был настоящий джентльмен, а жена его – леди. Никогда не вмешивался ни в чьи дела и был добр к бедным.

– А покупал только в местных лавках и расплачивался сразу, – подхватывали лавочники.

Несколько месяцев спустя после того, как рабочие заново отделали в пасторате все комнаты, а сад и загон перерыли вдоль и поперек, чтобы добраться до сточных труб, что, само собой, вызывало подозрения, прибыл новый священник, но он сам и его семья относились уже к совершенно новому порядку вещей, а посему о них в этой летописи будет рассказано ниже.

Иногда нам чудится, что привычное земное окружение усопших должно нести на себе их отпечаток. Мы видели их в такой-то день, в таком-то месте, в такой-то позе, улыбающихся или не улыбающихся, – и сцена эта столь глубоко запечатлелась в наших сердцах, что нам кажется, будто они должны были оставить после себя более прочный, хотя и невидимый для глаз простых смертных, след. Или, быть может, лучше сказать: след, невидимый ныне, ибо с открытием звуковых волн проявилось бесконечное множество вариантов.

Если же в мире сохранились подобные отпечатки старого доброго мистера Кулздона, то, возможно, один из них – тот облик, в каком однажды увидела его Лора, когда священник во время одной из своих ежедневных прогулок остановился на лужке. Откормленный и холеный, он стоял посреди мира, казалось, созданного специально для него, важно качал головой, взирая на ужимки резвившегося поодаль сельского дурачка, и точно задавал себе обычный вопрос простых смертных: «Как же так? Как же так?»

Ибо в Кэндлфорд-Грине был свой дурачок – парень, родившийся глухонемым. От рождения он, вероятно, не был умственно отсталым, но появился на свет слишком рано, чтобы употребить себе на пользу замечательную современную систему обучения ему подобных несчастных, и в детстве ему позволяли разгуливать без надзора, пока другие дети были в школе, так что изоляция и отсутствие каких бы то ни было способов общения с ровесниками сильно на нем сказались.

В то время, когда его знала Лора, это был уже взрослый, крепко сбитый мужчина с небольшой золотистой бородкой, которую ему подстригала мать, и в те моменты, когда он вел себя тихо, выражение его лица было скорее наивным, чем бессмысленным. Мать глухонемого, вдова, была прачкой, и он носил ей корзины с бельем, таскал воду из колодца и вертел ручку гладильного катка. Дома они использовали меж собой примитивный язык знаков, который придумала его мать, но с внешним миром он общаться не мог, и по этой причине, а также из-за периодических приступов бешенства, никто не брал его на работу, хотя он был силен и, вероятно, сумел бы научиться любому простому ручному труду. Его прозвали Полоумным Джо.

Все свое свободное время, то есть большую часть дня, Джо бездельничал на лужке, наблюдая за людьми, работавшими в кузнице и столярной мастерской. Иногда, спокойно поглазев на них, он вдруг разражался громкими нечленораздельными воплями, которые окружающие принимали за хохот, после чего разворачивался и мчался за околицу, где у него было много убежищ в лесу и живых изгородях. Тогда работники смеялись и замечали:

– Полоумный Джо – вылитая обезьяна. Те тоже при желании могли бы говорить, но полагают, что тогда мы бы заставили их трудиться.

Если Джо мешался у работников под ногами, они брали его за плечи и выставляли на улицу, и прозвище свое он получил главным образом за то, что в такие моменты начинал бешено жестикулировать, кривляться и громко, нечленораздельно орать.

– Полоумный Джо! Полоумный Джо! – кричали ему вслед дети, уверенные в том, что он ничегошеньки не слышит. Однако Джо был глухонемым, но не слепым, и пару раз, когда ему случилось оглянуться и увидеть, что детвора преследует и дразнит его, он грозил им ясеневой тростью, которую всегда носил с собой. В пересказе эта история обрела яркие краски, и вскоре люди стали поговаривать, что Джо становится опасным и его пора упрятать в психушку. Но мать решительно боролась за свободу сына, и доктор ее поддерживал. Джозеф вполне нормален, утверждал он; мнимые странности объясняются его недугом. А те, кто ополчился на него, следили бы лучше за поведением собственных детей.

Что творилось в голове у Джо, никто не ведал, хотя любившая его мать, вероятно, имела об этом какое-то представление. Лора много раз видела, как он стоял и, нахмурив брови, таращился на лужок, будто недоумевая, почему другие парни могут играть в крикет, а его не берут. Однажды несколько мужчин, которые разгружали дрова, привезенные для мисс Лэйн на зиму, разрешили Джо снять с телеги несколько самых тяжелых чурбанов, и какое-то время на лице его было написано выражение совершенного счастья. К сожалению, немного спустя бедняга вошел в раж, начал неистово швырять поленья на землю, задел по плечу одного из работников и был прогнан взашей. После этого Джо обуял один из свойственных ему приступов гнева, и впоследствии люди говорили, что Полоумный никогда еще так не бесновался.

Но Джо мог быть и очень нежным. Однажды Лора встретила его в уединенном месте среди деревьев, на узкой тропинке, и ей стало страшно, ведь она была одна. Но потом девочка устыдилась собственной трусости, потому что, когда они прошли мимо друг друга, так близко, что соприкоснулись локтями, этот детина, кроткий, как ягненок, протянул руку и погладил цветы, которые несла Лора. Кивнув и улыбнувшись ему, Лора пошла дальше и, признаться, ускорила шаг, но ей больше чем когда-либо захотелось как-то помочь ему.

Через несколько лет после отъезда Лоры из тех краев ей сообщили, что после смерти матери Полоумного Джо упекли в местную психиатрическую лечебницу. Несчастный Джо! В те дни мир, который к некоторым людям был весьма добр, с сирыми и убогими обходился сурово. И со стариками, и бедняками тоже. Это было задолго до появления пенсий по старости, и для многих из тех, кто всю жизнь гнул хребет, сохраняя при этом самоуважение, единственным прибежищем в старости становился работный дом. Там пожилых супругов разлучали, муж отправлялся в мужское отделение, а жена – в женское, и можно представить, как эта разлука влияла на иные преданные сердца. С помощью нескольких шиллингов в неделю, выделяемых приходом, и еще пары шиллингов, которые могли выкроить их дети, в основном такие же бедняки, некоторые пожилые пары ухитрялись доживать век под собственной крышей. Лора хорошо знала несколько таких пар. Время от времени на почте появлялся согнувшийся чуть не вдвое старик, опиравшийся на трость, но чистый и опрятный: он приходил за почтовым переводом на крошечную сумму, присланным ему дочерью, работавшей в услужении, или женатым сыном.

– Благодарение Господу, у нас хорошие дети, – с гордостью и благодарностью в голосе говорил он, и Лора отвечала:

– Да, Кэти (или Джимми) молодец!

В те дни бытовал обычай: если в деревне кто-нибудь заболевал, соседи приносили ему маленькие лакомства. Даже Лорина мать, несмотря на всю свою бедность, посылала понемножку всего, чего, по ее мнению, мог захотеть занедуживший односельчанин. Мисс Лэйн, средства которой в десять раз превосходили возможности ее ларк-райзской приятельницы, все делала с размахом. Только прослышав, что какой-нибудь больной пошел на поправку, она закалывала или покупала курицу, готовила ее, и Лоре как самой проворной рассыльной поручалось отнести накрытую тарелку с угощением через лужок. Сей добрый поступок приносил пользу как благодетельствуемому, так и благодетелю, ибо лучший кусок куриной грудки всегда приберегался на обед для самой мисс Лэйн. Впрочем, этот образ действий, вероятно, был не столь уж плох; предвкушение удовольствия от лакомого кусочка, возможно, пробуждало благое намерение, и в итоге недужным доставались почти самые лучшие куски мяса, а позже для них варили бульон из костей.