Обошли мы всю МТС, поговорили. Собирается товарищ Соколов уезжать. Направляемся мы к его машине.
Надо сказать, что все мы после разговора с ним присобрались, подтянулись. И все весну увидели. Подтаял снег на усадьбе, кругом разводья, и горит в них солнце, и блестит под ним наша новая техника. Каждой гаечкой с солнцем разговаривает! Я хожу и выжидаю минутку повеселее, чтобы приступить к секретарю с самосвалом.
— Давно в наших степях столько снегу не было! Давно земля столько влаги не принимала, — говорит Сергей Сергеевич. — Посмотрите-ка! Синим-синие! Хо-ро-ша весна!
— Весной разводья хороши, осенью пшеничка бы удалась! Вот забота! — вздохнул дед Силантий.
Секретарь обкома обернулся к нему:
— Такая весна на степи, такая техника в руках! Будешь, дедушка, и с урожаем и с добрым трудоднем! Правильно, товарищи?
Ну все, конечно, отозвались в тон секретарю бодро: как же, мол, иначе, Сергей Сергеевич! Правильно!
И вдруг нашу Настасью точно в спину толкнули.
— Нет, — говорит, — Сергей Сергеевич, неправильно…
Выговорила она это низким своим голосом с хрипотцой и опять смотрит во все глаза.
Сергей Сергеевич удивленно взглянул на нее. Что, мол, это за крохотная фигура в лыжных штанах и с бантиками?
— Почему, — спрашивает, — неправильно?
— Потому что не будет нынче хорошего трудодня в тех колхозах, что за солончаками.
Сергей Сергеевич остановился. Улыбку как смыло с лица.
«Ну, — думаю, — вот и наша Настасья, была б она неладна, взялась на свой манер «создавать настроение!»
Она стоит прямо против машины, и солнечные зайчики от радиатора лежат у нее на лице. Зайчики волнистые, зыбчатые, как от воды. Скользят по лицу, зыбятся при каждом ее движении. А она их не замечает. Посмотрел на нее Сергей Сергеевич жестким взглядом и говорит неторопливо:
— Плохо, когда главный агроном работает с такими пораженческими настроениями. Плохо, когда перед севом говорит такие демобилизующие слова!
А она воздух глотнула и отвечает:
— Еще хуже, когда первый секретарь обкома третий год обещает отстающим колхозам хорошие трудодни и третий год обманывает людей…
Сказала и смотрит на секретаря обкома не сердитыми, не испуганными, а жалобными и ожидающими голубыми своими глазами.
Когда она это сказала, мы все окаменели от неожиданности. Я думаю: «Что же ты, отчаянная голова, делаешь?» Ведь знает она, что и так висит в МТС на ниточке! Знает, что мы спим и видим, как избавиться от нее! Если она своей глупой дерзостью еще и секретаря обкома против себя восстановит?..
Что ж толкает ее? Девчоночья глупость? Или и ребячья и упрямая вера в какое-то необыкновенное человеческое благородство?
Стоит Сергей Сергеевич, огромный и отяжелевший. Шутка сказать — секретаря обкома при народе обвинила в тройной неправде! Смотрит он на нее, точно откуда-то издалека, и говорит, как гири кидает:
— Секретарь обкома урожаев и трудодней не обещает и не дает. Запомните это, товарищ главный агроном. Урожай и трудодни берут колхозники своим трудом под руководством своих специалистов — под вашим руководством! Это вам надо знать, товарищ главный агроном МТС. А я одиннадцатый год работаю в обкоме и никогда никого не обманывал.
Она прижала оба кулака к груди и с какой-то даже болью его спрашивает:
— А если колхозники в отстающих колхозах опять ничего не получат на трудодни, вы снова приедете в эти колхозы и снова скажете свои обманные слова?!
Что у него в глазах блеснуло? Негодование? Гнев? Боль? Не знаю. Только так взглянет человек, если вдруг хлестнут его по скрытой, но больной ране! Глаза у него узкие, сидят глубоко под надбровьями, а тут взгляд так и блеснул из глубины… Но на минуту! Потом глаза еще глубже ушли, лицо как-то все набухло и потемнело. И, глядя мимо нее, он сказал:
— Если я в будущем году приеду в эти колхозы, я возьму с собой вас! И вы, главный агроном МТС, ответите перед колхозниками, почему у них малые трудодни.
Она не оробела. Выступает вперед и говорит:
— Я отвечу сейчас. Потому что неправильно ведется хозяйство. Потому что неправильные севообороты, потому что об этом…
И вдруг голос у нее осекся. Губы шевелятся, а звука нет.
Тогда я говорю:
— Товарищ Ковшова неделю назад потребовала от нас отказа от клеверов, пересмотра всех севооборотов и договоров с колхозами. Заняться накануне посевной пересмотром севооборота — значит дезорганизовать всю работу.
— Этот вопрос, — сказал Сергей Сергеевич, — еще осенью разбирали видные специалисты и дали отрицательный ответ. Сейчас не время для разговоров. Сейчас все силы бросить на сев! — Повернулся он к машине, а Настасья собралась с силами и говорит:
— Сергей Сергеевич! Товарищ секретарь обкома! Хотя бы не для всех колхозов! Хотя бы для моих, отстающих!
Он остановился и спрашивает:
— Отстающие «ваши», а неотстающие чьи же?
Она совсем сбилась, глаза забегали, но тут вдруг высовывается дед Силантий:
— А как же, Сергей Сергеевич?! У доброй матери больная дитина ближе к сердцу, а у хорошего агронома — об отстающем колхозе первая забота.
— Сейчас не время перестраивать севообороты, — повторил Сергей Сергеевич. — Осенью, когда будете пересматривать планы, можем еще раз вернуться к этому вопросу. А сейчас займитесь подготовкой к севу.
Снова повернулся первый секретарь и снова пошел к машине.
Понял я, что испортила она мне все дело! Насчет самосвала сейчас просить его бессмысленно. Все поняли, что пора прекратить разговоры. А она все идет за ним, идет, как во сне! И говорит, словно, кроме них двоих, никого и ничего вокруг нету.
— Этого нельзя откладывать на год. Там бескормица! Смотрите, что я взяла в одной хате. Это вдова Варвара из колхоза «Октябрь» дает дочке вместо молока.
Вытащила она из кармана бутылку с болтушкой из воды и молотых подсолнухов.
— Товарищ Ковшова… — медленно сказал Сергей Сергеевич, и так сказал, что всем нам стало не по себе. — О существовании отстающих колхозов мы знаем не хуже, чем вы… Нет никакой необходимости в этой публичной демонстрации. — А у самого лицо окаменело, и губы белые. Что и говорить, умела наша Настасья ударить человека по самому что ни на есть больному месту!
Сказал, повернулся и снова пошел к машине.
А мы все стоим, молчим. Тишина. Только воробьи вовсю гомонят. И хочется крикнуть воробьям, чтоб замолчали. Секретарь обкома идет к машине. Спина у него в сером пальто широкая, шаг плотный, тяжелый, а плечи ссутулились. А Настя стоит с такой отчаянной обидой, с таким испугом и горем, что в ту минуту вдруг вылетели у меня из ума наши неприятности и скандалы.
Мой спутник опустил голову. Ему не хотелось смотреть мне в лицо. Отрывочнее и глуше стал звучать его голос…
— Что меня тогда тронуло в ней? Детское доверие. У взрослого человека сердце заскорузлое, а у ребенка… у ребенка оно же открытое! Оно беззащитное от доверия. Детское горе горше… — Потухшая трубка выскользнула из ладони и бесшумно упала на ковровую дорожку меж диванами, но он не поднял ее, не изменил позы. — Помню я одну свою детскую обиду. Был я мальчишкой по четвертому году. Мать у меня болела. Вечером плакала. Очень я жалел ее. Первою в жизни жалостью. Всю ночь думал, как буду ей помогать. Утром она ушла за водой. Я засуетился, вскочил, натянул штанишки… Заторопился… Она идет с ведрами, а я бегу к ней навстречу: «Маманя, маманя, дай, дай!» Это я воду нести за нее собираюсь! И сердчишко трепещет — так я ее жалею! Так я хочу ей быть защитником, помощником! И так верю и радуюсь, что вот сейчас помогу! А ей, видно, очень худо было. Она на меня злобно (а она добрая была!): «Ты куда, паскудыш!» Я еще ничего не понимаю. Кидаюсь под ноги, ведро хватаю. А она меня ногой: «Пропади ты пропадом!»
Необычайная для Алексея Алексеевича слабая, растерянная улыбка скользнула по его губам.
— Сколько лет прошло. Сколько обид я позабыл! А эту вот не забуду. На незащищенное, на открытое сердце упала она. Тогда, мне кажется, и кончилось мое младенчество!
Он замолчал. Молчала и я, изумленная неожиданными его словами.
Юноша, простоватый на вид, юноша, не сумевший сказать пару дельных слов на совещании, юноша с далекого степного полустанка…
Что так обострило его чувства, мысли, воспоминания? Взволнованность ли всем пережитым в Москве? Любовь ли, та большая, захватывающая любовь, которая приходит к человеку единственный раз в жизни? То ли переживал он переломные дни, когда передумывают, переоценивают все прошлое? Или все это вместе взятое поднимало его, меняло на глазах, раскрывало в нем дремавшие до этого времени силы и возможности?..
Разбивается известковая скорлупа, и из неподвижного, камнеобразного яйца появляется еще мокрое, неоперившееся, нелепое, но уже живое, уже крылатое существо…
Может быть, мне посчастливилось наблюдать человека как раз в эту короткую, но всегда интересную и трогательную минуту?
Мне казалось, я вижу, как бьется сердце директора МТС. Что было в этом сердце? Марки тракторов, гектары мягкой пахоты и тонны горючего?
Немеркнущие впечатления детства, способность к крутым поворотам характера и судьбы, внезапно нахлынувший поток чувств!
Сам воздух казался напряженным в купе, где мы были только вдвоем.
Поезд отсчитывал минуты, как часы с механизмом невиданной мощи.
— Товарищи пассажиры, закрывайте окна, подъезжаем к мосту… Товарищи пассажиры…
Голос проводника за стеной резко ударил по слуху.
Поезд с железным скрежетом ворвался на мост. Неясные в темноте пролеты замелькали за окном. Снова наступила тишина.
— Дальше… — сказала я спутнику.
Он поднял глаза.
— Вот такое же понятное мне… ребячье горе, такую же отчаянную беззащитность доверия увидел я в ту минуту в глазах у Настасьи, у «врагини» моей. Так она смотрела на секретаря обкома, словно в эту минуту вот-вот и кончится вся ее молодость! Так смотрела, словно стояла на пороге горя и видела, и пугалась, и еще не верила, что возможно на земле такое горе.