У Фёдора неспокойно стало на душе. Он направился в контору.
Тётка Варвара хмуро отвела от него взгляд.
— Ты лошадь просил, так я дала её, — сказала она, не обращая внимания на произнесённое Фёдором: «Здравствуй, Степановна».
— Я?.. Лошадь?..
— Иль не просил, скажешь? Силан утром целый час подле меня сидел, попрекал, что относимся к людям плохо, что ты, мол, ради колхоза покой потерял, а я уважить тебя не могу. Так и сказал: «Фёдор просит уважить…» Ещё пристращал — кобылёнку жалеешь, как бы дороже не обошлось. Я Настасье Пестуновой отказала, у ней пятеро — мал мала меньше, сама хворая, мужа нет… А тебя уважила. Приходится… Оно верно — план-то сева дороже заезженной кобылёнки.
— Не просил я лошадь, тётка Варвара!
Но тётка Варвара всем телом повернулась к бухгалтеру:
— Так ты куда ж, красавец писаный, этот остаток заприходовал?
— Тётка Варвара! Слышь!.. Нечего мне затылок показывать, выслушать надо!
— А ты не кричи на меня. На свою родню иди крикни, ежели они тебя обидели.
Как ошпаренный, выскочил Фёдор из конторы и широким шагом зашагал к дому.
Он подождал, пока большеголовая, кланявшаяся на каждом шагу мордой лошадь не добралась до обочины, взял её за поводок.
— Стой, батя!
— Чего тебе? — Выцветшая, с чёрным околышем военная фуражка была велика тестю, треснувший матовый козырёк наполз на хрящеватый нос.
— Выпрягай!
И, не дожидаясь помощи, Фёдор сам отцепил гужи. Лошадь дёрнулась и остановилась, вожжи были привязаны к ручке плуга.
— Так, сынок, так… Ой, спасибо! Забываешь, видно, под чьей крышей живёшь, чьи щи хлебаешь… А вожжи ты оставь. Вожжи мои, не колхозные.
Фёдор отцепил вожжи, бросил концы на землю.
— Позорить себя не дам! — крикнул он, уводя лошадь. — И щами меня не попрекай! Себе и жене на щи заработаю!
Он отвёл в конюшню лошадь и ушёл в поле, к тракторам, до позднего вечера.
Стемнело.
Наигрывая только здесь, по деревням, ещё не забытый «Синий платочек», уходила из села гармошка. За пять километров отсюда, в деревне Соболевка, сегодня свадьба. Какой-то не знакомый Фёдору Илья Зыбунов начнёт с завтрашнего дня семейную жизнь. На крылечках то ленивенько разгораются, то притухают огоньки цыгарок. Две соседки, каждая от своей калитки, через дорогу, через головы редких прохожих, судачат о какой-то Секлетии. И такая она, и сякая, и нос широк, и лицо в веснушках, как только на неё, конопатую, мужики заглядываются, уму непостижимо…
Живёт село. Неторопливо, спокойно готовится к ночи. Через час уснёт с миром.
А средь других, грузно осевший в кустах малины, стоит дом. Угрюмо глядят на неуверенно приближающегося Фёдора его тёмные окна. Тяжело Фёдору переступить порог этого дома. И не переступил бы, прошёл бы мимо, да нельзя. Так-то просто не отвернёшься, не пройдёшь мимо.
Фёдор осторожно толкнул дверь, она не открылась — заложена изнутри. Что делать? Повернуть обратно? Постучать? И то и другое — одинаково трудно.
«Здесь пока живу, не в другом месте». Фёдор громко стукнул.
Долго не было ответа. Наконец раздался шорох.
— Кто тут? — Фёдор вздохнул свободнее — не тесть, не тёща, а Стеша, это хорошо.
— Я… Открой.
Молчание. Сперва морозный озноб пробежал под рубашкой, потом стало жарко до поту.
Но вот стукнул засов, дверь отошла, за нею послышались удаляющиеся шаги, резкие, сердитые.
Фёдор вошёл, запер за собой дверь.
— Пришёл, вражина?! А зачем?.. Чего тебе тут?.. Тебе весь свет милей, чем мы! Поворачивай обратно! Глаза терпеть не могут тебя, постылого! Связалась я!
— Стеша! Да обожди… Да брось ты… Пойми, выслушай!..
Волосы растрёпанные, неясное в темноте лицо, голос клокочет от злости, чем дальше, тем громче её выкрики, срываются на визг. В тихом, уснувшем доме, где Фёдор приготовился говорить вполголоса, это не только неприятно — это страшно.
— Объяснить хочу…
— Какой ты мне муж! И чего я на тебя, дурака, позарилась!.. Пришёл! На-ко, мол, полюбуйся!
— Стеша!
— Не приютили тебя дружки-то, сюда припёрся!..
— Брось, Стешка!
— Ай, мамоньки! Что же это такое?! Напаскудил, отца оплевал, теперь на меня… Несчастье моё!.. В родном-то доме!..
— Брось плакать! Послушай!
Но Стеша не слушала, сцепив на груди руки, она визгливо, по-бабьи, заливалась слезами.
— За что-о мне на-ака-азание та-акое!
Стукнула дверь, в полутьме на пороге показалась тёща в накинутом поверх рубахи старом ватнике.
— Господи боже, исусе христе!.. Стешенька, родимушка, да что же это такое? Касаточка моя… Силан! Силан!.. Ты чего там лежишь? Дочь твою убивают!.. Ведь вахлак-то, знать, пьянёшенек припёрся!
И Фёдора взорвало:
— Вон отсюда, старое корыто! Нечего тебе тут делать!
— Си-и-илан!
— Мамоньки! Отец! Отец!
В белом исподнем, длинный, нескладный, ввалился Силантий Петрович, схватил за руку дочь, толкнул в дверь жену.
— Иди отседова, иди! Стешка, и ты иди! Опосля разберёмся… Я на тебя, иуда, найду управу…
— Уйди до греха!
— Найду!
И уж из-за двери донёсся голос тёщи:
— Ведь он, матушки, разобьёт всё! Добро-то, родимые, переколотит!
Стало тихо.
Фёдор долго стоял не шевелясь.
«Вот ведь ещё какое бывает… Что теперь делать?.. Уйти надо, сейчас же… Но куда?.. На квартиру к трактористам, к ребятам… Но ведь спросят: зачем, почему, как случилось?.. Рассказывать, себя травить, такое-то позорище напоказ вынести… Нет, уж лучше до утра здесь перемучиться!»
И для того, чтоб только отогнать кошмар тёмной комнаты — смутные фигуры Стеши, её матери с ватником на плечах, тощего, как ножницы, тестя в подштанниках, — Фёдор зажёг лампу.
Разбросанная кровать, половички на полу, белая скатёрка на столе, жёлтый лак приёмника, лампа под бумажным колпаком. Всплыла ненужная мысль: «На лампу-то абажур купить собирался, сверху зелёный, внутри белый…» И не испуг, а какое-то недоумение охватило Фёдора: «Неужели конец?»
Пол под ногами вымыт Стешей, скатёрка на столе её руками постелена, а края этой скатерти, знать, подрубала тёща, половички, занавески, этот страшный сундук… Вспомнился выкрик: «Ой, матушки, разобьёт всё! Добро-то, родимые, переколотит!» Радовался — своё гнёздышко! Сейчас, куда ни повернись, скатёрка, половичек — всё, кажется, кричит Стешиным голосом: «Вражина! Куда припёрся?»
Гнёздышко, да не своё… Ночь бы здесь провести, утром что-то придумать надо…
11
Хотя на половине родителей, в маленькой боковушке, стояла широкая кровать с никелированными шарами, с пуховым матрацем, с горкой подушек, устланная нарядным верблюжьим одеялом, но старики обычно спали то на печи, то на полатях, подбросив под себя старые полушубки. Остаток ночи Стеша провела на этой кровати.
Первые часы она плакала просто от злости: «Кто дороже ему, вахлаку, жена родная или тётка Варвара?» Но мало-помалу слёзы растопили обиду, стало стыдно и страшно: «Как ещё обернётся-то? А вдруг да это конец!..» Стеша снова плакала, но уже не от злобы, а от обиды — не получилось счастья-то.
А счастье Стеша представляла по-своему…
Она родилась здесь, в этом доме, здесь прожила всю свою недолгую жизнь. Если б кто догадался её спросить: «Случалось ли у тебя в жизни большое горе или большая радость?» — ответить, пожалуй бы, не смогла. Большое горе или большая радость?.. Не помнит. Когда ей исполнилось семнадцать лет, подарили голубое шёлковое платье. Она и теперь его носит по праздникам. После этого отец с матерью каждый год справляют обновки. Каждая обновка — радость, но от голубого платья, помнится, радостнее всего было. А большей радости не случалось.
Училась в школе. В шестом классе уже выглядела невестой — рослая не по годам, и лицо с румянцем, и стан не девчонки. Училась бы неплохо, если б не математика: от задачек тупела. Но всё же шла не хуже других, так — в серединке. В самодеятельности выступала, со школьным хором частушки на сцене пела…
Молодёжь в своём колхозе обычно старалась не задерживаться. Парни уходили в армию и не возвращались, девушки уезжали то по вербовке, то учиться в ремесленные, то шли поближе, в райцентр, куда-нибудь делопроизводителем — бумаги подшивать. Стеша не кончила восьмой класс — на вечорках поплясывать стала, парни провожали. Сидеть за партой, решать уравнения казалось стыдновато, да и не к чему — в её жизни иксы да игреки не пригодятся.
От дома она не оторвалась, никуда не уехала, но и в колхозе работать — отец с матерью в один голос объявили — расчёту нет. Поступила на маслозавод. Работа нетрудная — проверить молоко, принять, выписать квитанцию. На маслозаводе, кроме неё, работали всего пять человек, все пожилые, семейные.
Держалась сначала старых подруг, с ними она ходила на вечорки, секретничала в укромных уголках, кружок самодеятельности посещала и в это время даже в комсомол вступила. Другие-то вступают, чем она хуже!..
Вступила, но собрания по вопросам сеноуборки или вывозки навоза — не вечорки с пляской. Как-то само собой получилось, она отошла от старых подружек, да и немного их оставалось в колхозе.
Дом да маслозавод, маслозавод да дом, каждый день одна дорожка — мимо дома Агнии Стригуновой, мимо ограды Петра Шибанова, мимо конторы правления… Скучно бы жить так, да надежда была — кому-кому, а ей не сидеть в вековушах. Найдётся под стать ей парень, не далеко уж то время, найдётся!
Как отец с матерью живут, она так жить не собирается. Целыми днями они хлопочут по хозяйству, садят, поливают, на базар возят, на медку, на мясе да на картошке копейку выбивают. Едят ещё сытно и обновы покупают, а ходят не нарядно, даже спят не по-человечески — печь да полати. В избе неуютно, стены голые, две тёмные иконки на божнице да отрывной календарь — вот и всё украшение. Они довольны, частенько приходится слышать:
— Сравнить с другими, справно живём, грех жаловаться…
И какой спрос с отца, с матери — им век доживать и так хорошо.