— Водочку попиваешь? В гости ушёл? А та и рада… Жаловался ей, поди? Знал, кому жаловаться. Варваре! Она, злыдня, нашу семью живьём съесть готова. Она научит тебя!..
Стеша, закусив зубами край шерстяного платка, беззвучно заплакала.
— Плачь не плачь, а тебе одно скажу, — сурово произнёс Фёдор, — жить я в вашем доме не стану. Или идём вместе, или… один уйду. Подальше от твоих. Вот моё слово, переиначивать его не буду.
— Она! Она, подлая! У-у, горло бы перегрызла! Собачье отродье! Мало ей, что по селу нас позорит, жизнь мою разбить хочет. Из-за чего?.. Что злого мы ей сделали? Я-то ей чем не потрафила?
— Её винить нечего. Она тут ни при чём. Ошибся я, что согласился к вам переехать. Стеша… уедем… В селе, при МТС, жить будем.
— Никуда не поеду! Чем тебе здесь худо? Уж кроме как своей работы, и заботы никакой нет. Плохо ли живёшь? Хозяйство, усадьба… А там садись-ко на жалованье…
— Стеша, чего жалеешь? Нужно — и там всё будет.
— Зна-а-ю… Да и что говорить! Нельзя мне ехать от дому. Ты б поинтересовался, когда… Души в тебе столько же, сколь у злыдни Варьки совести!.. Сегодня на работе голова закружилась, рвать стало… Мать ощупывала. Куда я с ребёнком-то от дому поеду? От матери к няньке чужой… От добра добра не ищут, Феденька-а…
Стеша плакала. Фёдор молчал.
Так — одна плачущая тихими слезами, другой молчаливый, замкнутый — вошли в дом. У крыльца их встретила Алевтина Ивановна, проводила молчаливым косым взглядом.
Должен быть ребёнок. Его ещё нет, он не появился в семье. Не появился, а уже участвует в жизни
13
Фёдор и представить себе не мог, как после ночного скандала жить под одной крышей с тестем и тёщей, варить обеды в одной печи, каждый день встречаться… Ведь друг другу в глаза глядеть придётся, о чём-то нужно разговаривать.
А не разговаривать, слушать их даже со стороны тошно…
— Никакой заботушки в нашем колхозе о людях! Нету её.
— Захотела, — бубнит в ответ тесть.
— Скоро для коровы косить… Опять на Совиные или в Авдотьину яругу тащиться?
— А куда ж?.. Может, ждёшь — по речке на заливном отвалят?
— Мало ли местов-то!
— Ты к Варваре иди, поплачь — может, пожалеет… Вон собираются на Кузьминской пустоши пни корчевать — подходяще для нашего брата.
— Ломи на них, они это любят.
Этим кончаются все разговоры, изо дня в день одни и те же. Противно!
Противна бывает и радость Алевтины Ивановны: «В нашем-то кабанчике уже пудиков восемь будет, не колхозная худоба». Противна даже привычка тестя тащить с улицы ржавые гвозди, дверные петли, обрывки ремённой сбруи… Всё в них противно! Как жить с ними?
Отказаться, не жить, разорвать — значит разорвать со Стешей. Да и в какое время…
Казалось бы, невозможно жить, но это только казалось. Фёдор продолжал оставаться в доме Ряшкиных.
В глаза друг другу почти не глядели, зато Фёдор часто промеж лопаток, в затылке, ощущал зуд от взглядов, брошенных в спину. Разговаривали по крайней нужде. И всегда так: «Стеша просит дров наколоть, мне бы топор…» Назвать тестя «отцом» — не лежит душа; назвать по имени и отчеству — обидеть, прежде-то отцом звал.
Стеша же осунулась и подурнела, и не только от беременности. В глазах, постоянно опущенных к полу, носила скрытый страх, горе, тяжёлую, глухую злобу не столько на Фёдора, сколько на «злыдню Варвару». День ото дня она больше и больше чуждалась мужа.
Иногда Фёдор исподтишка следил за ней: обнять бы, приласкать, поговорить по душам… Да разве можно! Слёзы, объяснения, а там, глядишь, и попрёки, крики, прибегут опять отец с матерью…
По ночам, лёжа рядом со Стешей, отвернувшейся лицом к стене, Фёдор кусал кулаки, чтобы не кричать от горя, от бессилья: «Тяжко! Невмоготу!»
В полях, около тракторов, в МТС Фёдор мог и шутить, и смеяться, и заигрывать с секретаршей Машенькой, вызывая ревность у Чижова. На промасленных нарах общежития теперь он был почти счастлив. Вот уж воистину — не ко двору пришёлся. Не ко двору… Страшные это слова!
Всё чаще и чаще приходила мысль: «Не может же так вечно тянуться. Кончиться должно… Когда? Чем?..»
Шёл день за днём, неделя за неделей, а конца не было.
Как всегда, пряча глаза, Стеша заговорила:
— У тебя завтра день свободен?
— Свободен, — с готовностью ответил Фёдор, благодарный ей уже только за то, что она заговорила первой и заговорила мирно.
— Отец идёт косить на Совиные вырубки… Может, сходишь, поможешь… Молоком-то пользуемся от коровы.
— Ладно, — произнёс он без всякой радости.
Силантий Петрович и Фёдор вышли ночью.
До Совиных вырубок — пятнадцать километров, да и эти-то километры чёрт кочергой мерял.
Тропа, засыпанная пружинящим под ногами толстым слоем прелой хвои, протискивалась сквозь мрачную гущу ельника. Шли, словно добросовестно исполняли трудную работу, слышалось только сосредоточенное посапывание. Тут людям и в приятельских отношениях не до разговоров. Фёдор, наткнувшись щекой на острый сук да ещё споткнувшись о корневище, дважды выругался: «А, чтоб тебя!..» Тесть же, переходя по слежке, переброшенной через крутой овражек, за весь путь лишь один раз подал голос:
— Обожди, не сразу… Обоих не сдержит.
Больше до самых вырубок не произнесли ни слова.
Года четыре назад здесь шли лесозаготовки: надсадно визжали электропилы, с угрожающим, как ветер перед грозой, шумом падали сосны, трелёвочные тракторы через пни, валежник и кочки тащили гибкие хлысты.
Теперь тихо, пусто, запущенно. Далеко друг от друга стоят одиночки-деревья. Это не случайно уцелевшие после вырубки, это семенники. Они должны заново засеять освобождённую от леса землю. Когда-то стояли они в тесной толпе собратьев, боясь опоздать, остаться без солнца, торопливо тянулись вверх. Теперь вокруг никого не осталось, лишь им выпала участь жить. Длинные, тонкие, словно общипанные, они бережно хранят на верхушках жалкие клочки листвы или хвои. На земле же, среди потемневших пней, кустится молодая крупнолистая поросль берёз, ольхи, осины, где помокрей да помягче — ивнячок да смородина. На этих-то мягких местах и косят обычно рачительные хозяева, которые не особо надеются на укосы с колхозных лугов. Тут растёт больше трава, зовущаяся по деревням «дудовник» или «пучки». Ребятишки с аппетитом едят её мясистые пахучие стебли, очистив их от жестковатой ворсистой кожицы. Косить её надо до цвету, иначе вырастет — станет жёсткой, как кустарник, отворачиваться будет от неё скот.
Верхушки ближайшей берёзы-семенника розово затеплились. Где-то, пока ещё невидимое с земли, поднялось солнце.
Встали в пологой долинке: Фёдор с одного конца, Силантий Петрович — с другого. Старик, прежде чем начать, с сумрачной важностью (боялся, что зять в душе посмеётся над ним) перекрестился на освещенную верхушку берёзы. Он первый начал. Взмахи его косы были осторожны, расчётливы и в то же время резки, как удары.
Про Заосичье, где родился Фёдор, говорили: «Кругом лес да дыра в небо». Не было поблизости ни заливных лугов, ни ровных суходолов. Отец Фёдора считался одним из лучших косцов по деревне и гордился этим: «Не велика наука по ровному-то, а вот по нашим местам с косой пройдись, тут без смекалки и разу не махнёшь».
Позднее, когда Фёдор выучился ездить на велосипеде и умудрялся отмахивать за час от Хромцова до Большовской МТС двадцать километров по разбитому просёлку, он всегда вспоминал косьбу с отцом по окраинам буераков, на гарях, по затянутым кустарниками полянам.
На велосипеде — всё время напряжённая борьба с дорогой. Каждую выбоину, песчаный, размятый копытами кусок, глубокую колёсную колею — всё надо обойти, изловчиться, победить. Так и при косьбе в лесу…
Маленький кустик утонул в густой траве. Боже упаси недоглядеть, всадить в него косу! Носком косы стежок за стежком подрубается трава. Она ложится на землю. Кустик, освобождённый от травы, топорщится, кажется, сердится на человека, — он оголён, он недоволен, но с ним покончено, остаётся перешагнуть — и дальше… Свободное место, ровная трава — раз, два! — широкие взмахи. То-то наслаждение не копаться, а развернуться от плеча к плечу! Но не увлекайся — из травы выглядывает срез ещё здорового пня, он сторожит косу…
Кустик, пенёк, трухлявый ствол упавшей берёзки — всё надо обойти, изловчиться, победить.
Фёдор временами забывал о тесте.
Солнце поднялось над лесом, стало припекать, прилипла к лопаткам рубаха. Только когда от Силантия Петровича доносился визг бруска о косу, Фёдор тоже останавливался, пучком травы отирал лезвие, брался за свой брусок.
Им в одно время захотелось пить. Они положили косы и с двух сторон пошли через кусты к бочажку ручья. Фёдор постоял в стороне, подождал, пока Силантий Петрович напьётся. Тот, припав к воде, пил долго, отрывался, чтобы перевести дух, с жёлтых усов падали капли. Напившись, осторожно, чтобы не намутить, сполоснул лицо и молча отошёл. Его место занял Фёдор. Лёжа грудью на влажной земле, тоже пил долго, тоже отрывался, чтобы перевести дух.
К полудню сошлись. Между ними оставалось каких-нибудь двадцать шагов ровного, без пней, без кустов, без валежин места. Взмах за взмахом, шаг за шагом сближались они, потные, красные, уставшие, увлечённые работой.
Быть может, они бы сошлись и взглянули бы в глаза? Что им делить в эту минуту? Оба работали, оба одинаково устали, один от одного не отставал, тайком довольны друг другом… Быть может, взглянули бы, но, быть может, и нет.
Они сходились. Вжи! Вжи! — с одной стороны взмах, с другой стороны взмах. С сочным шумом валилась трава.
Вдруг Фёдор почувствовал, что его коса словно бы срезала мягкую моховую шапку с кочки. Он сдержал взмах и сморщился, словно от острой боли. Лезвие косы было запачкано кровью. На срезанной траве, в одном месте, тоже следы крови, тёмной, не такой яркой и красной, как на блестящей стали. Бурый меховой бесформенный комочек лежал у ног Фёдора. Он перехватил косой крошечного зайчонка.