Но забыть Фёдор не мог.
По ночам, когда он ворочался с боку на бог, не мог заснуть, отчётливо вспоминалась Стеша — вздёрнутая вверх юбка на животе, красное перекошенное лицо, тёмные от ненависти глаза, вспоминал, как она, упав коленями на землю, выламывала из его рук свои руки, лезла к лицу. Она плюнула, кричала, обзывала и всё это при людях, а он не чувствовал к ней обиды. Да и как тут обижаться, она живой человек, мечтала, счастья ждала, и вот тебе счастье — оставайся без мужа да с брюхом.
И жалко, и жалеть нельзя. Итти обратно, молчать, отворачиваться, бояться вздохнуть полной грудью?.. Нет! Кончил! Порвал! Это твёрдо.
Что же делать?
Хотел Фёдор уехать подальше, в незнакомые края, к новым людям. Жил бы на стороне, высылал деньги… Но тётка Варвара всюду поспела. Сам председатель райисполкома вызывал, спрашивал:
— Уходишь с работы? А что за причина?
«Что за причина?» Этот вопрос задавали все, а Фёдор на него не мог и не хотел отвечать. Пришлось бы объяснять, почему бросил жену, пришлось бы выносить сор из избы… Волей-неволей остался на прежнем месте.
Чижов, тётка Варвара, другие знакомые Фёдора старались не заговаривать с ним о жене. Они понимали — больное! Незачем тревожить.
Чувствуя недоброе, вместе с механиком Аркадием Журавлёвым, комсомольским секретарём МТС, Фёдор пришёл в райком. Нина Глазычева сумрачным кивком головы указала на стулья, разговор начала не сразу, долго листала какие-то бумаги, давала время приглядеться к ней, понять её настроение. Наконец она подняла взгляд на Фёдора.
— Товарищ Соловейков!.. — сделала паузу. — Всего каких-нибудь полчаса тому назад на том стуле, который вы занимаете, сидела ваша жена.
Недобрый взгляд, молчание. Фёдор не пошевелился, лишь потемнел лицом.
— Покинутая жена! Беременная! Вся в слезах! Не помнящая себя от горя!.. Что ж вы молчите! Что ж вы боитесь поднять глаза?
Фёдор продолжал молчать, глаз не поднял, не шевельнулся.
— Вам стыдно? Но я как комсомольца вас спрашиваю: что за причины заставили пойти на такой низкий поступок?.. Не считайте это личным делом. Вопросы быта — вопросы общественные! Я вас слушаю… Я слушаю вас!
— Это долго рассказывать.
— Я готова слушать хоть до утра, лишь бы помочь вашей жене и вам освободиться от пережитков.
Лёгкая испарина выступила на лбу Фёдора. Надо бы рассказать всё, как встретились, как понравилась Стеша — голубое платье, нежная ямка под горлом, рассказать, как хорошо и покойно начинали жить, когда Стеша подходила к нему с разрумяненным от печного жара лицом, рассказать про отца её, про незаконно взятую лошадь, про зайчонка, про козу, «пощипавшую огурчики»… Но разве всё расскажешь? Где тут самое важное?
— Семья у них нехорошая, — произнёс он.
— Чем же не хороши?
— Живут в колхозе, а колхоз не любят. Тяжело жить с такими, когда только и слышишь: «Отношения к людям нету, благодарности никакой… Ломи на них…» Это на колхоз-то…
— Из-за этого-то надо бросать жену с ребёнком? Ты должен перевоспитать и жену, и отца её, и мать — всех! Они сразу обязаны были почувствовать, что в их семью вошёл комсомолец!
— Это сказать просто. Да разве перевоспитаешь… — возразил было Фёдор и тут же пожалел, что возразил. Глазычева развела руками.
— Ну уж… Самое позорное, что можно представить, — это расписаться в собственном бессилии. Вы пробовали их перевоспитывать? Наверняка нет!
Что тут говорить, что тут спорить? Тётка Варвара хорошо знает Силана Ряшкина, так она и без объяснений понимает Фёдора, эту бы голосистую сунуть в ряшкинский дом. Пусть бы попробовала перевоспитывать такого Силана.
— Молчите? Сказать нечего? Ваша жена не комсомолка. Одно это говорит о вашем безразличии к жене. Я пригляделась сейчас — простая девушка, чистосердечная, наверно неглупая, из такой можно сделать комсомолку…
— Она была комсомолкой. Четыре года назад… Да механически выбыла. Что же райком тогда из неё настоящую комсомолку не сделал?
— Вот как!.. Не знала… Но не вам упрекать райком. В районе около тысячи комсомольцев, работники райкома не могут заниматься воспитанием каждого в отдельности.
Такие, как вы, должны помогать нам воспитывать. Вы помогаете?.. Бросили беременной! Преступление вместо помощи!
Фёдору уже больше не пришлось возражать, он только слушал. Нина Глазычева упомянула и о словах Горького, что человек — звучит гордо, и о том, как умел любить Николай Островский, и даже о декабристах, чьи жёны добровольно уехали в ссылку за мужьями. У Нины выходило так, что и декабристы умели воспитывать жён.
Выговорив всё, что могла, Фёдору, Нина повернулась в сторону притихшего в уголке Аркадия Журавлёва.
— Ты секретарь комсомольской организации, ты куда глядел? Ты должен или не должен знать о быте своих комсомольцев? Почему ты не сигналил в райком?..
Аркадий Журавлёв, рослый парень, добряк в душе, много слышавший от трактористов о семейных делах Фёдора, сейчас молчал. Он сильно робел перед речистой Ниной, особенно, когда та расходилась и начинала вспоминать изречения знаменитых людей. Где уж тут возражать, переждать бы только…
— Так вот! — Нина в знак окончания разговора энергично положила на стекло стола узкую ладонь. — Вскрылось дело, недостойное звания комсомольца! Мы вынуждены будем рассматривать его на бюро. Даю перед бюро десять дней сроку. Советую, товарищ Соловейков, подумать за это время о своём поступке!
Недалеко от МТС Фёдор снимал холостяцкую комнатёнку. Он шёл один. Журавлёв с ним расстался у дверей райкома, прощаясь, глядел в сторону, сказал только одно:
— Оно, видишь, как обернулось. Нехорошо.
Нехорошо обернулось. Фёдор был старым комсомольцем — двадцать пять лет, пора бы и в партию. Взысканий не было, по работе хвалили, членские взносы платил аккуратно, поручения выполнял, а на поверку оказался плохим комсомольцем. Может, и верно, но как быть тут хорошим? Воспитывать, говорит… Много она тут наговорила, даже декабристов вспомянула, а как воспитывать, не сказала. Воспитывай — и точка! Не политинформацию же с тестем и тёщей по утрам проводить…
Бюро будет, вслух заговорят, пойдёт слава по району. Думал: пережил, перетерпел, кончилось страшное-то, а оно, самое страшное, ещё впереди. Нехорошо обернулось, хуже и не придумаешь.
Ранние зимние сумерки поднимались над домами и садиками. Падал редкий снежок. Тихо и пусто. Огни зажигались в окнах — что ни огонёк, то семья. У всех — семьи, у каждого — своё пристанище. Иди, Фёдор, к себе. Там голый стол, на столе — приёмник, койка в углу. Случается — и в двадцать пять лет человек чувствует себя сиротой.
19
За последний месяц Стеша почти не выходила из дома. Раньше хоть бегала на маслозавод, а тут — декретный отпуск… Четыре стены, даже кусок двора не всегда увидишь в окно, заросли стёкла зимними узорами. Вчера с утра до вечера перебирала в уме тяжёлые мысли. Всё, казалось, передумала, больше некуда — растравила душу. Но наступал новый день, и снова те же самые мысли… День за днём — нет конца, нет от них покоя…
И вот — кренящиеся на раскатах сани, суховатый запах сена на морозном воздухе, заметённые по грудки снегом еловые перелесочки да радостное воспоминание о встрече в райкоме комсомола, добрые глаза, участливый голос… Словно умытая, освежённая, приехала Стеша домой.
На полу валялись щепа и стружки. Посреди избы стояли громоздкие недоделанные сани. От них шёл горьковатый запах черёмухи.
Отец, держа топор за обух, старательно отёсывал клинья. Он делал сани и занимался этим не часто. С заказчиками, приезжавшими из дальних колхозов, договаривался заранее — не болтать лишка. Засадит ещё Варвара на постоянную работу. Он будет делать, колхоз перепродавать на сторону, а платить трудоднями — велика ли выгода?
Силантий Петрович только поглядел на вошедшую дочь и, ничего не спросив, продолжал отбрасывать из-под остро отточенного топора тонкие стружки.
Зато мать сразу набросилась:
— Как, милая? Чего сказали?
Стеша, не снимая шубы, распустив платок, уселась на лавку и окрепшим от надежды голосом стала рассказывать всё по порядку: как встретили, как ласково разговаривали, как проводили чуть ли не под ручку.
Алевтина Ивановна с радостным торжеством перебивала:
— Вот прижгут его, молодчика! Прижгут! Поделом!
Силантий Петрович бросил скупо:
— Пустое. Особо-то не надейся. Все они одним миром мазаны.
Может быть, первый раз в жизни Стеше не понравились слова отца, даже сам он в эту минуту показался ей неприятен: сутуловатый, со слежавшимися седыми волосами, угрюмо нависшим носом под узловатыми руками, зажавшими обух топора. «И чего это он?.. Все на свете для него плохие. Есть же и хорошие люди. Есть!»
— Может, и не пустое. Может, и прижгут, — неуверенно возразила мать.
— Ну, и прижгут, ну, посовестят, может, наказание какое придумают, а Стешке-то от этого какая выгода?
И Алевтина Ивановна замолчала. Молчала и Стеша. Маленькая тёплая радость, которую она привезла с собой, потухла.
По избе, стуча по полу ногами, прыгал заяц, что-то жевал, шевелил губами. Он выздоровел, прижился, сильно вырос с тех пор.
«Десять дней сроку. Советую подумать о своём поступке». Не стоило советовать… Только в редкие минуты на работе забывался, а так с утра до вечера всё думал, думал и думал. А придумать ничего не мог.
Сначала на бюро обсуждали план культурно-массовой работы на квартал, потом утверждали списки агитбригад. Фёдор сидел в стороне, ждал и мучился: «Скорей бы, чего уж жилы тянуть…»
Наконец Нина Глазычева, сменив деловито-озабоченное выражение на строго-отчуждённое, произнесла:
— Переходим к разбору персонального дела комсомольца Фёдора Соловейкова.
И все лица присутствовавших вслед за Ниной выразили роже строгость и отчуждение. Только Стёпа Рукавков, секретарь комсомольской организации колхоза «Верный путь», одной из самых больших в районе, взглянул на Фёдора с лукавым укором: «Эх, друг, до бюро дотянул…» Да ещё учитель физики в средней школе Лев Захарович, свесив по щекам прямые длинные волосы, сидел, уставившись очками в стол.