В колхозной деревне — страница 84 из 101

— Подвезу с большим нашим удовольствием. У меня не тряско.

Я забрался в бричку. Девушки, в том числе Настя и Анюта, сели к Вите. И мы поехали. Витя бросил вожжи и взял баян. (Его пара лошадей шла за бричкой Прокофия Ивановича.) Вот он сначала прошёлся по клавишам уверенным перебором, порокотал басами — и замолк. Думал ли он, с чего начать, или прислушивался к предвечерним звукам поля, не знаю.

А вечер опускался на поле тихо, тихо. Воздух замер. Ни малейшего дуновения ветерка! Край неба ещё горит там, где зашло солнце, а уже весёлая звезда-зарница приветливо начинает мигать из темнеющей синевы: мигнёт и скроется. И на земле уже не то, что днём. Пашня вдали уже сливается в предвечернем полусвете с озимью, а озимь, уходя, тает где-то там, в небе. Это ещё не вечер, но уже и не день. Это — время, когда небо натягивает над землёй завесу, под покровом которой всё постепенно начинает менять свои очертания, линии сглаживаются, тают и, мало-помалу, исчезают. Запоздалый жаворонок ещё прозвенит невысоко и сразу умолкнет. У тракторов не такой чистый треск, как утром, и не так они рокочут густо, как в ясный день: они осторожно шевелят тишину приглушённой и плавной густой нотой…

Но что это? Мне почудилось, что трактор и впрямь звучит уже басовым аккордом… Да. Звучит… Да ведь это Витя! Он нашёл бас в тон звучанию трактора, некоторое время тянул его, прибавляя к нему другие басы, затем прибавился аккорд мягких звуков и постепенно перешёл на мотив песни «Мне хорошо, колосья раздвигая». Настя запела эту песню чистым, сильным грудным голосом. Анюта включилась второй.

Прокофий Иванович слушал, слушал, да и опустил голову задумавшись. Ему, видно, взгрустнулось. Он покачал головой и произнёс вздыхая:

— Эх-хе-хе!.. Елки тебе зелёные…

Но вот песня кончилась. Не прошло после этого и пяти минут, как Настя и Анюта соскочили с брички и подбежали к нам.

— Папаша, пересаживайтесь к нам, — сказала Настя. — Владимир Акимович! И вы тоже.

Анюта уже теребила Прокофия Ивановича, а Настя тащила меня за рукав ватника. Сопротивлялись мы не очень. Нашу подводу девчата перегнали назад, за бричку Вити. Прокофий Иванович уселся на футляре баяна, девушки сели на грядушки, а я — на задке.

Все наперебой стали приставать к Прокофию Ивановичу с просьбой спеть. Он сначала отмалчивался, а потом задумчиво сказал:

— Ну давай, Витя… «Ямщика».

Тот не замедлил взять нужные аккорды. Прокофий Иванович кашлянул, поправил картуз, расстегнул ватник и запел:

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, имел я силенку…

Певец грустил. Голос его на высоких нотах жаловался, а в конце каждого куплета заунывно дрожал так, что последние слова он выговаривал совсем тихо, будто говорило само сердце. Прокофий Иванович преобразился: это был уже не медлительный, как утром, не распотевший от бесконечной ходьбы по пашне ездовой и не удивительный силач, поднимающий куль муки одной рукой. Грустил ли он о безвременно умерших жене и дочке, жалел ли Настю, тосковал ли о новой жене?..

Налейте, налейте бокал мне вина…

Рассказывать больше нет мочи.

Прокофий закончил песню, поле повторило последний печальный звук, и он, дрожа, растаял в полусумерках.

Настя сидела на грядушке и задумчиво смотрела в сторону, а мне показалось, что у неё глаза стали влажными. Анюта потупила глаза в дно брички. Все молчали.

Прокофий Иванович вдруг улыбнулся и сказал, обращаясь ко всем:

— Ну, вы! Приуныли, ёлки зелёные… Оно так — песня, она штука такая: может и за сердце взять, если протяжная, и за животики ухватишься, если весёлая. Без песни, ёлки зелёные, никуда… Сроду так на селе.

Витя перебирал клавиши. Казалось, он переключал настроение, всё учащая ритм перебора.

Против тракторной будки я сошёл с подводы. Прокофий Иванович пересел в свою бричку. И мы расстались.

У тракторной будки я увидел мотоцикл Каткова. А вот и он сам: улыбающийся, видно в отличном настроении. Мне даже пришло в голову: «Не похоже что-то на Каткова. У него «узкое место», а он весёлый». Но я ошибся. Оказалось, что старший механик ещё среди дня привёз картер от старого выбракованного трактора и все необходимые детали, а сейчас заканчивается полевой ремонт. В ночь трактор пойдёт в работу.

…Уже смеркалось, когда мы с Катковым, оставив мотоцикл в бригадном дворе, подошли к его домику. Немного посидели на крылечке. Поговорили о том, о сём. (О работе не говорили — всё теперь ясно и войдёт в норму.) Вдруг я услышал в открытое окно что-то похожее на тихое бормотанье и прислушался. Митрофан Андреевич заметил это и сказал вполголоса:

— Папаша богу молится.

— Молится? — переспросил я.

— Угу. — Он подсел ко мне вплотную, наклонился над ухом и зашептал: — Очень верующий… Молится… Но в последние годы с богом, вроде бы, на равную ногу становится. В прошлом году, летом, подслушал я его молитву.

— Интересно: какая же? — спросил я так же тихо.

— Вот, слушайте. «Господи, отче наш, царю небесный… Да будет воля твоя… Сушь-то какая стоит, господи. А? Ни одной приметы на дождик. Хлеба-то незавидные, господи… Я не партейный человек, и то болею сердцем, а ты всё-таки бог. Как же без дождя-то? Надо ведь обязательно. Или уж мы, на самом деле, грешники какие? Вот посохнет, тогда что? Ну, пущай старики, может, и нагрешили, а детишки-то тебе не виноваты. Ты должон сочувствовать, господи». Потом он, вроде, спохватился и закончил: «Да приидет царствие твое. И во веки веков. Аминь».

Пока мы этак шептались, бормотанье прекратилось. Мы помолчали. Я встал, подал руку на прощание и сказал:

— Ну, теперь увидимся не раньше, как через два дня.

И вдруг село заполнилось звуками баяна. Витя где-то поблизости играл вальс. Сразу не захотелось уходить, и мы всё стояли и стояли заслушавшись.

— Эх, Витя, Витя! — тихо и задумчиво заговорил Митрофан Андреевич. — Всё простишь тебе, Витя!

…Шёл я до квартиры тихо. Уж очень хорош вечер. Да и на душе было спокойно и легко. Проходя мимо какого-то палисадничка, я услышал тихий девичий голос и неустоявшийся, ещё переломный баритончик.

— Уедешь, значит? — спрашивала она.

— Осенью уеду.

— Забудешь, Витя…

— Нет, Настя, никогда тебя не забуду.

Чтобы не быть невольным свидетелем, я тихо отошёл на середину улицы и продолжал путь.

Взявшись за щеколду своей калитки, постоял немного и прислушался к звуку тракторов. Оба ДТ урчали — значит и Костя выехал.

Вот и кончился ещё один день…

Покойной ночи, добрые люди!

С. ЖураховичДЕЛА ВЕСЕННИЕРассказ

1

На широкой дороге взвихрился серый столбик пыли и, кружась, побежал впереди лошади, как бы ведя её за собой.

«Вот так закружилась, завихрилась моя жизнь», — подумал Остапчук, следя за этим крошечным смерчем.

Ветер подул сбоку, согнал с дороги пыльный столбик, и он погас, рассыпался на озими.

Остапчук дёрнул вожжи. Лошадь мотнула головой.

Данилевский, сидевший рядом, засмеялся.

— Подходящий мотор! — Он покачал головой и сокрушённо вздохнул. — Чтоб у главного агронома не было машины! Вот и работай… А знаешь, припекает.

Остапчук взглянул на весёлое, улыбающееся лицо Данилевского, но ничего не ответил.

— Хорошо тут, — снова вздохнул Данилевский. — Красивые края… Впрочем, я больше степь люблю. Простор!

— Что степь, — откликнулся наконец Остапчук, — ровно, гладко. Не на чем глазу задержаться.

— Это правда, — охотно согласился Данилевский. Видно было, что ему всё нравится — и степь с её ширью, и этот дремлющий пруд в глубокой балке, и лес, поднявшийся на горизонте стеной словно для того, чтобы остановить неудержимый разбег полей. — Хоть неделю подышал свежим воздухом, — раскинув руки, сказал он. — Эх, не повезло мне!..

Остапчук взглянул на него и усмехнулся: с лёгкой душой человек вздыхает! С таким румянцем и вздохнуть можно весело. Он знал, что имеет в виду Данилевский, жалуясь на невезение, но об этом не раз уже говорилось, и Остапчук промолчал. Тем более, что ему-то самому повезло — он дышит свежим воздухом, он видит поле, лес, двойной синей каймой оттеняющий небосвод. В его распоряжении плохонькая лошадка серой масти и двуколка, именуемая здесь бедаркой. Главный агроном Привольненской машинно-тракторной станции может быть доволен своей судьбой.

— Я тебе удивляюсь, — словоохотливо продолжал Данилевский. — Какой-то ты… Погляди вокруг! Ну скажи, положа руку на сердце, ты рад, что сюда попал? Ведь это я подсказал тебе Привольное.

Остапчук повернул своё продолговатое обветренное лицо, посмотрел в глаза Данилевскому глубоким и немного усталым взглядом и сказал:

— Рад.

— Эх ты, — засмеялся Данилевский, и видно было, что ему жаль Остапчука за то, что у того не хватает души постичь окружающую его красоту.

Остапчук не был из тех, кто в сентябрьские дни первыми вызвались ехать на работу в МТС и колхозы. Он колебался, раздумывал и считал, что имеет на это все основания. Всего лишь полтора года назад его вызвали из района в областное управление сельского хозяйства. Секретарь обкома партии говорил ему тогда: надо освежить аппарат, надо укрепить его агрономами, показавшими себя на деле и знающими, как выглядит в натуре предплужник, как пахнет степь весной…

И вот опять его вызвали в обком на совещание агрономов. Теперь речь шла о машинно-тракторных станциях — там главный участок, там всё решается.

Не раз Остапчук всё взвесил, прежде чем сказать себе: еду. Первый, кому он сообщил о своём решении, был Данилевский. Тот улыбнулся и чуть свысока, даже с некоторым оттенком жалости, вот как сейчас, сказал громко, так, что не один Остапчук его услышал:

— Я не ждал, пока меня для этого вызовут в обком. — Дружески похлопав Остапчука по плечу, он уже другим тоном продолжал: — Ну что ж, рад за тебя. Знаешь что? Давай выберем соседние МТС. А? Чудесно! Посоревнуемся, чёрт побери, и через каких-нибудь три года приедем в столицу героями. А что ты думаешь? Если уж ехать, так ехать…