В колхозной деревне — страница 89 из 101

У Окунчикова за последние горячие месяцы появилась новая привычка: он, словно конь, наскочивший на препятствие, то и дело закидывал голову назад и немного вбок. Так и сейчас, поздоровавшись, он кивнул головой и сказал:

— Вот, Сергей Данилыч, отвезешь товарища агронома в Петровское, в колхоз имени 1-е Мая, да! — Он снова мотнул головой и добавил с улыбкой: — Только вези поаккуратней. Ну, счастливо вам устроиться, — обратился он к агроному. — Если что, — связывайтесь прямо со мной. — Окунчиков протянул девушке руку, та подала свою и быстро отдернула, точно боясь, что секретарь причинит ей боль.

Пока Окунчиков говорил, ездовой со смешанным чувством симпатии и жалости разглядывал агронома. Ей можно было дать лет шестнадцать — семнадцать. И вообще-то птичка-невеличка, она рядом с крупной Мариной казалась совсем крошечной. Серые хмуроватые глаза и надутые пухлые губы придавали ей вид девочки-буки. В легкой шубке, шелковых чулках и коротких отороченных мехом ботиках она выглядела ужасно неприспособленной к суровому февральскому простору Замостьевской глубинки.

«Будто на прогулку оделась, дите малое!» — с насмешливой нежностью подумал ездовой и обрадовался, что захватил теплый овчинный тулуп, а в розвальни напихал чуть не воз соломы.

Они вышли на улицу.

— Прошу, — сказал ездовой. — Саночки неказисты, зато по нашим дорогам в самый раз!

И когда девушка уселась, он закутал ее в тулуп, подоткнув полу ей под ноги, обложил соломой. Хозяйствуя так, ездовой коснулся ее холодных ножек, и сердце его облилось давно забытой да лишь в мыслях изведанной отцовской нежностью. «Ведь и у меня такая могла быть, не помри Марья Власьевна двадцать два года назад», — подумал он.

— Ну как, тепло? — спросил он вслух, а про себя добавив; «дочка».

— Ничего, — низким, как у обиженных детей голосом, произнесла девушка.

— Н-но, мила-ай! — пропел ездовой и странно неловко, после всех своих ладных движений, боком упал в сани. Левая нога его деревянно вывернулась из саней, и стало видно, что это протез…

Запушенная недавним снегопадом дорога была почти неприметна на снежной равнине. Но меринок, чувствуя под копытом твердый наст, бежал уверенной, ходкой рысью. Однообразный, унылый в бесцветье дня простор окружал путников. И по правую и по левую руку от них разворачивались ровные, как ладонь, поля. Лишь бегущие цепочкой телеграфные столбы, то высокие, в полный рост, то коротенькие, чуть не до проволоки ушедшие в снег, говорили о том, что под навалом снега равнину пересекают балки, а кое-где и небольшие всхолмья. Порой мимо проплывали редкие перелески и вдруг скрывались из виду, будто таяли в тускло мерцающем свете дня.

Долгое молчание утомило ездового, он повернулся к закутанной в тулуп неподвижной фигурке.

— С Москвы, значит? — спросил он и подмигнул девушке, словно намекая на какое-то тонкое, им двоим известное обстоятельство.

Верно, она не была расположена к разговору, а в глубоком воротнике тулупа не видно кивка, но ездовой угадал «да» по движению длинных ресниц.

— Вы это как, позвольте спросить, по разверстке или добровольно?..

— Добровольно!.. Или клади билет на стол или добровольно, — тихо и сумрачно донеслось из пещерки воротника.

Ездовой то ли не понял ответа, то ли услышал в нем то, что хотел услышать.

— Хорошее дело! Обживетесь у нас — домой не потянет!

Девушка промолчала.

Сани, легонько покачиваясь, плыли по белому, ни конца, ни краю, снежному морю.

— Как пусто здесь, голо… — тихо, словно для себя, проговорила девушка.

— Так то зимой! — встрепенулся ездовой. — Посмотрели бы летом — ковер! Тут у нас как раз луга Стрельниковского колхоза, а в старое время одна болотная топь была. Добрая трава только по обочинам да кой-где под кустами росла… — Тыкая кнутовищем то вправо, то влево, он принялся рассказывать, где какие лежат земли, угодья, владенья и почему у одних хозяев дело спорится, а у других в разлад пришло.

— Вы местный? — прервала его девушка.

— А то как же! — чему-то обрадовался ездовой. — Самый что ни на есть местный! Тут родился, тут всю жизнь прожил, тут и в войну партизанил и ногу свою схоронил, — он повел кнутовищем за поля, на черный валик леса, обрамлявший равнину, и уселся поудобнее, готовый к неизбежным в таких случаях расспросам, но девушка вновь замолкла, ушла в себя.

Ездовому было немного обидно, что родной его край предстал перед москвичкой в таком невыгодном свете. Сам он никак не ощущал эту землю пустой и голой, каждый ее клочок был связан для него с какими-то воспоминаниями, с чем-то милым или грустным, добрым или печальным. Но как поведать об этом ей?..

Будь она мужчиной, ездовому было бы легче. Он бы мог рассказать ей вон о тех, чуть темнеющих вдали камышах Пучкова болота, где по осени с ружьем да резиновой лодочкой за одно утро набьешь два — три десятка чирков. А за Пучковым болотом — невидное под снегом Сватеево озеро. Да бывают ли где такие уловы карасей и карпов! А богатейшая охота в том дальнем лесу, едва выступающем над краем земли: и птица всякая и зверь мелкий и крупный!..

Будь она мужчиной, ездовой рассказал бы ей о том, как на опушке этого леса в памятном сорок третьем году горстка партизан держала оборону против батальона немцев, и сколько хороших товарищей схоронено там, под усыпанным хвоей дерном, и там же спит его живая, теплая нога. Но ни к чему все эти рассказы молоденькой девушке. Ездовой вздохнул и произнес вслух:

— Места у нас грибные, ягодные…

Все еще думая о своем, он сказал эти слова безотчетно и услышал их как бы потом — они показались ему бедными, жалкими. И он усмехнулся, старый человек, и быстрее погнал коня. Дорога пошла под уклон, затем, круто изогнувшись, мимо еще закрытой чайной, взбежала на новый железный мост через Ворицу. Ездовой попридержал меринка.

Живая голубизна проточила серую хмарь неба, и слабый солнечный свет подзолотил снега, зажег крест на колокольне старой церкви, стоявшей над обрывом другого, высокого, берега реки. Ложе Ворицы не было заснежено, его постоянно обдували оскользающие с кручи ветры, ясно и чисто сверкал зеленоватый лед. Близ одного из быков моста чернела огромная прорубь, уже подернутая игольчатым льдом. Несколько человек в ватных куртках и штанах тащили из проруби ровно вырубленную глыбину льда. Глыбина ворочалась, показывая из воды толстенные, склизло-голубоватые бока. Люди то в лад тянули льдину, напевая что-то, то вдруг начинали суетиться, размахивать руками и громко ругаться, затем они вновь тянули, подталкивая ломами тяжелую ледяную плиту.

Немного отступя от проруби, высился штабель ровных кубических глыб, и, держа путь на этот штабель, надсадно воя, пробивался по берегу грузовик. Колеса то и дело буксовали в глубоком, рыхлом снегу, водитель выскакивал из кабины, швырял под колеса полушубок, затем, раскачав машину, прорывался на несколько метров вперед и снова тонул в снегу.

— К чему все это? — зябко поежившись, сказала девушка.

— Как это к чему? — засмеялся ездовой. — Лед заготовляют.

— Ведь холодно им! — Испуг прозвучал в ее тихом голосе.

— Чего там! Народ от холодной закалки только крепче становится. — Ездовому показалось, что он сказал что-то очень складное. Он довольно улыбнулся и от этой большой, доброй улыбки лицо его даже несколько разгладилось, морщины сбежали на лоб и к углам глаз.

Дорога за мостом пошла круто в гору, и меринок совсем сбавил шаг, но ездовой не стал его погонять: уж больно хороший открывался отсюда вид. Хороша была светлая, льдистая Ворица в поросших темной сосной берегах, хороша была и горка с церквушкой, спустившей свою голубую тень до самой реки, и даже песчаный, удивительно рыжий карьер, открывшийся за мостом, тоже был хорош. Застенчивое чувство мешало ездовому спросить: ну, каков? Но он и так был уверен, что не может человеческое сердце остаться глухим к этой извечной, милой, простой среднерусской красе. Но вот карьер скрыл ложе реки, дорога вновь пошла ровным полем, и впереди черным пятном возникла деревушка.

Деревушка стояла на взлобке косогора, над ручьем. По заснеженному ложу тянулась черная ниточка живой воды — ручей был теплый, незамерзающий. Окраинные дома и риги лепились низко по откосу, и, казалось, деревенька сползает к ручью.

— Н-но, резва-а-ай! — гаркнул ездовой, приподнявшись в санях.

И послушный меринок заскакал какой-то странной, козлиной иноходью. Промелькнуло скромное деревенское кладбище, обросший льдом сруб колодца с длинной ногой журавля, и мимо побежали темные избы небольшой, в одну улицу, деревни.

Въезд получился хоть куда. Народу на улице было, как в праздник, — стар и млад, дивясь, провожали взглядом лихие сани. Жаль, не пришлось осадить у самого крыльца правления, — ездовой еще издали приметил крупную фигуру председателя колхоза Жгутова.

Андрей Матвеич Жгутов, восемнадцатый председатель Петровского колхоза, стоя посреди дороги, беседовал с группой колхозников. Трудно быть восемнадцатым. С одной стороны, велика цифра, тяжело знать, что столько людей уже сложили голову на твоей должности, а вместе, хоть и велика, да не кругла, — все кажется, что быть и девятнадцатому и двадцатому. Может, оттого и казался Андрей Жгутов, мужчина крупный и статный, с черной, словно налакированной щетиной на сытом румяном лице, то ли робким, то ли смиренным.

— Здорово, Матвеич, принимай гостей! — закричал ездовой, натянув поводья, и сани будто вмерзли в землю перед председателем.

Жгутов поздоровался, приподняв шапку, что-то сказал своим собеседникам и, не спеша, с какой-то слабой, неразвернутой улыбкой на сухих лиловых губах подошел к саням.

— Вот агронома к вам привез, товарищ прямо с Москвы, — гордясь, сообщал ездовой. — Просим любить и жаловать.

Кивая головой и улыбаясь своей слабой улыбкой, Жгутов сверху вниз смотрел на агронома и не знал, что сказать. Наконец он нашелся.

— Добро пожаловать… — произнес он и потянулся за чемоданом.

Но девушка не дала ему чемодан, крепко держа его за ручку, она выскочила из саней и быстрой походкой впереди председателя засеменила к правлению.