— Ничего, — она опять засмеялась, пригнув голову. — Вот дома удивятся!
Она что-то говорила о доме, о Москве, но ездовой вслушивался не в слова, а в звук ее свежего, чистого, странно чужого голоса.
Вскоре они выехали на укатанный, плотный грейдер, ведущий к станции.
— Ох, какая дорога хорошая, — обрадовалась девушка. — Мы так минут за сорок доедем, а поезд через три часа.
Ездовой молчал, выпустив вожжи из рук, девушка продолжала болтать сама с собой.
— Поезд через три часа… у меня нет ни билета, ни брони… Знаешь, дедушка, — тронула она за плечо ездового, — ты все-таки не спи, а давай побыстрее. Я тебе водочки поставлю.
— Я вам не дедушка, а Сергей Данилыч, — резко сказал ездовой. — А насчет водочки не беспокойтесь, не нуждаемся.
— Сердитый, — капризно и смешливо сказала девушка. — Вы местный? — спросила она через минуту.
— Местный… — опешенно произнес ездовой. Ведь она уже раз задавала этот вопрос. — Местный — повторил он, и чем-то обидным прозвучало для него это слово, которое он всегда произносил если не с гордостью, то все же не без хорошего чувства.
И вдруг всей кровью он ощутил, что смертельно обижен за себя, за свой край, в котором ни один уголок не пришелся ей по душе, обижен за своего усталого, некормленного коня, что без толку вымахивает весь день по трудным снежным дорогам. Он вспомнил, как неприязненно, холодно, исподлобья оглядывала она родной ему простор: поля, перелески, Ворицу под чистым, светлым льдом; как глубоко безразлично ее маленькому, пустому сердцу то, что люди, производящие хлеб, нуждаются в помощи, что они тоже хотят лучше работать и лучше жить, а ведь она училась и на их трудовые деньги. И по-человечески обидно и стыдно было ездовому, что он, старый человек, так ошибся в ней, называл «дочкой», приняв обсевок за золотое зерно.
Он приподнялся в санях. Впереди ясно обозначились в ночи станционные фонари. Вокруг каждого фонаря, словно вокруг луны, сиял переливающийся из голубого в густосинее с золотой окольцовкой ореол. Красными огоньками плевалась топка маневренного паровоза.
Ездовой натянул вожжи. Цокнули копыта о передок саней. Меринок осадил и повел шеей в съехавшем чуть не до самых ушей хомуте, будто хотел спросить у ездового, зачем тому понадобилось сбивать его с усталой, но ровной рыси.
— Слезай, приехали, — негромко сказал ездовой, повернувшись к девушке.
— То есть как это приехали? — удивленно и подозрительно спросила она.
— А вот так. Довольно лошадь попустому гонять. Освобождай сани, товарищ агроном! — Ездовой наклонился, взял чемодан с привязанной к нему авоськой и поставил его на дорогу. Затем, чмокнув губами, так круто завернул меринка, что сани накренились, взвизгнув полозом, и девушка запрокинулась навзничь. Она тут же выпрямилась, спрыгнула на дорогу, подняла чемодан и, прижав его к груди, закричала:
— Вы не смеете! Я буду жаловаться!
— Давай, давай, — отозвался ездовой и хлестнул меринка.
Сани, раскачиваясь из стороны в сторону, легко побежали по льдистым извилистым колеям, девушка долго смотрела им вслед, но ездовой не оглянулся.
А. МусатовШИРОКОЕ ПОЛЕРассказ
Наш институт находился недалеко от города, в старинном имении «Отрадное». Тенистый дубовый парк, посыпанные желтым песком дорожки, беседки в укромных уголках парка, живописные пруды с лодками, заросли сирени, перед входом в здание института белые колонны и два спящих каменных льва, словом, со стороны казалось, что мы живем не в Научно-исследовательском институте зернового хозяйства, а в каком-нибудь литературном музее-усадьбе.
В воскресный день в институтский парк валом валили отдыхающие горожане, дачники, и наш сторож Савельич без конца доказывал им, что здесь не музей и не парк отдыха, а серьезное научное учреждение.
За парком располагались хозяйственные службы института, парники, теплицы и небольшое опытное поле, сжатое со всех сторон дачными поселками. А дальше шли железная дорога, загородный стадион, какие-то склады.
Попав с Николаем в «Отрадное» сразу же после Тимирязевки, мы были очень довольны. Красивое, живописное место, близость города, сработавшийся коллектив сотрудников, авторитетный директор института Пальчиков — все говорило о том, что нас ждет интересная работа и мы сумеем неплохо устроить свою семейную жизнь.
Пальчиков: отвел нам отдельную квартиру и даже любезно посоветовал, какие цветы развести под окнами: сам он был страстный цветовод.
Но, проработав первый год, мы почувствовали, что развернуться в «Отрадном» трудновато.
Сотрудники института толклись на опытных делянках, словно ученики на пришкольном участке, прочной связи с соседними колхозами не было, опыты приходилось проводить в отдаленном совхозе «Высокое».
Жизнь в институте шла размеренно, тихо. Сотрудники отсиживали в кабинетах положенные часы, писали отчеты, составляли сводки, заседали, кое-кто начинал обрастать хозяйством: заводил огород, породистых кур, бронзовых индеек.
Николай стал поговаривать, что мы с ним попали в тихий дом отдыха и надо, пока не поздно, перебираться в другое место, поближе к земле.
Потом случилось несчастье. Николай попал в автомобильную катастрофу. После его гибели я долго не могла придти в себя, все мне стало кругом немило: и любезный директор, и тенистый парк с прудами, и квартира с цветником под окнами.
Я попросила Пальчикова откомандировать меня в совхоз «Высокое». Тот согласился. Я работала тогда над темой «Биологические особенности гречихи и ее агротехника» и приехала в совхоз с тем, чтобы проверить свои догадки на практике. Заложила целую серию опытов и принялась терпеливо вести наблюдения. Сблизилась с людьми, подобрала помощников и вдруг к концу второго месяца получаю телеграмму от директора института: срок командировки на исходе, и мне необходимо вернутся в институт. Я попросила продолжить командировку, директор ответил отказом, ссылаясь на то, что это не предусмотрено сметой. Я протелеграфировала, что отказываюсь от суточных и квартирных. Как видно, это никого не тронуло, потому что через день я получила еще одну телеграмму, в которой упоминались слова «буду вынужден» и категорически».
Не завершив опытов, я рассталась с совхозом. Директор института Пальчиков усадил меня за составление какого-то срочного отчета.
Однажды институт послал меня на областное совещание передовиков урожайности.
Мне поручили выступить в прениях и рассказать совещанию о работе института. Нагрузили цифрами, планами, сводками, таблицами. Я старательно приготовила свою речь, во-время записалась в список ораторов.
Не знаю, как все это получилось, — то ли меня сбили с толку реплики председателей колхозов и бригадиров, то ли еще что, — но только вместо славословия институту я вдруг разразилась пылкой речью о том, как вяло мы работаем, как далеки от живой практики, как заедает нас заседательская суетня, канцелярщина.
Председатель уже дважды звонил в колокольчик, напоминая о регламенте, а из зала кричали: «Продолжить, продолжить!». И я все говорила, говорила. Речь свою я закончила под дружные аплодисменты.
— Слово имеет бригадир колхоза имени Пушкина Варвара Никитична Кивачева, — объявил председатель.
Не успев сойти со сцены, я невольно остановилась. О Кивачевой этим летом немало писали в областной газете.
Я ожидала увидеть пожилую, степенную колхозницу, а из зала поднялась невысокая, крепенькая, как молодой дубок, светловолосая девушка в цветастом ковровом платке.
Лесенка, ведущая со сцены в зал, была узкая, с мелкими ступеньками, и, сходя, я чуть было не упала, но девушка во-время успела подать мне руку.
— А вы, товарищ Черкашина, хорошо сказали… правильно… — шепнула мне Варя Кивачева и быстро вбежала на сцену. Она положила на трибуну бумажку (как видно, с заготовленным текстом выступления) и не очень уверенно произнесла первые слова. Ей зааплодировали.
От волнения Варя смахнула рукой бумажку с трибуны и та улетела в зал.
Варя покраснела, перегнулась через трибуну и растерянно следила, как бумажка планировала над головами делегатов. В зале засмеялись.
— Да бог с ней, с бумажкой-то, — ласково сказала пожилая темнолицая колхозница, моя соседка. — Ты не по писаному, ты по сделанному скажи.
— И то правда. — Варя как-то сразу успокоилась, опустила платок на плечи, облокотилась на трибуну и заговорила ровно, по-домашнему, точно заглянула к соседке в окно с улицы.
Она рассказала, как ее бригада соревновалась в этом году с самим Андреем Егоровичем Усовым из колхоза «Рассвет» и как «малость его перешибла» по урожаю пшеницы.
— Словом, как пахали да сеяли, много говорить не буду, то день прожитый. А нам про завтра думать надо. Скажем, вот, агроном — первая забота… Нам без него дальше дышать невозможно.
Варя вдруг обернулась в мою сторону.
— Вот вы, товарищ Черкашина, критику тут наводили. Опытное поле у вас тесное, развернуться негде… Так в чем же дело, товарищ Черкашина? Милости просим. Покупайте билет за семь сорок и пожалуйте к нам в колхоз имени Пушкина. От станции два километра, земли пахотной пять тысяч гектаров, сеем пшеницу, рожь, гречиху, овес. Развертывайтесь в свое удовольствие. Дети есть — забирайте с собой, муж — и его примем. Квартиру вам найдем наилучшую, помощников подберем… — Варя лукаво оглядела делегатов, подморгнула и вдруг протянула мне с трибуны руку. — Ну что ж, товарищ Черкашина, как вас по имени, отчеству, не знаю… по рукам, значит?
В зале одобрительно зашумели и все посмотрели в мою сторону. Кто-то засмеялся:
— Ну и Кивачева… Дипломат. Ловко подъехала.
— Вас спрашивают, чуете?.. — наклонилась ко мне соседка. — Да вы не робейте. Пушкинцы — народ исправный, смелый. С ними не пропадешь.
Я подняла руку, точно школьница в классе. Варя, забыв о председателе, постучала по трибуне, призывая всех к порядку, и я сказала, что охотно поработаю в колхозе агрономом.