анимаешься!» Но они добросовестно во все вникли и преспокойно отправились на кухню. Ни порицания, ни осуждения — «Ноу комментс». Похоже они были просто не в силах вместить эту информацию, о том, что я такой дебил. Но и после этого у меня осталось чувство, что я их дурачу. Но в чем? Веду я себя вполне прилично: не пью-не курю, возвращаюсь рано и лишь изредка встречаюсь с кем-нибудь из друзей. Сегодня вечером, например, я иду на день рождения к Мусе Мамонт. «В период стресса важно сохранять социальные связи», — вещает мой внутренний психолог. Тоже мне новость. Тетям, впрочем, нравится, что я веду светскую жизнь. Они убеждены, что сейчас люди как когда-то, в 70-х знакомятся исключительно в дружеской компании.
«Пока, я пошла, — говорю я тете Лее, — закроешь за мной дверь?» «Я закрою за тобой дверь», — кричит она. «Ладно, не закрывай — я закрою,» — кричу я. «Хорошо, я закрою». — кричит она. Я выхожу на лестницу и все-таки закрываю дверь, слыша, как там, с другой стороны, тетя одновременно со мной прокручивает ключ в замке — я чувствую движение ее руки. Затем я иду к лифту и слышу: тетя Лея тоже отходит вглубь квартиры. Мне все-таки неспокойно. Вдруг она провернула ключ не туда, и теперь дверь наоборот — открыта? Я возвращаюсь и еще раз дергаю за ручку и в этот момент понимаю, что там, с другой стороны, Лея тоже засомневалась, вернулась, и тоже дергает. Я вновь чувствую движение ее руки, с той стороны двери. Мы обе держимся за одну невидимую ось, с которой просто так не соскочить.
Квартира Мамонтов вся заставлена африканскими идолами, марокканскими резными ширмами и ларями. Друзья Мамонтов и друзья их детей уже угнездились, где только можно. Из комнаты в комнату кочуют низенькие деревянные скамеечки, пуфы, подушки и зажигалки. На сизой от дыма кухне Витя Мамонт с кем-то спорит: «Нет, нет, чтоб я сдох, но ты не прав, старичок». Я прохожу туда, чтобы поставить вино в холодильник.
— Вот, знакомьтесь, — говорит Витя Мамонт. — Это Дима Чудновский.
Возможно, все дело в дымной и темной квартире Мамонтов. Возможно, если как следует рассмотреть, то окажется, что он вовсе не так уж великолепен. Чего только не придумаешь, чтобы это не начиналось. Но это не остановишь, потому что он уже выплывает из дымовой завесы в своем светлом костюме — торжественный, медлительный, щеголеватый, буржуазный, как круизный лайнер, — он выплывает, и это начинается.
— Дима скоро уезжает в экспедицию. Квартиру сдает, — говорит Витя, — тебе случайно не нужна?
Уезжает! Экспедиция — это не отпуск, наверное, надолго. Уезжает без меня, по каким-то своим тропическим делам. Я же говорила, док, стоит лишь встретить здесь что-то по-настоящему прекрасное, так сразу оказывается, что это предназначено для кого-то другого. Ну и пусть отправляется к чертям.
— Спасибо, мне есть, где жить, — надменно отвечаю я.
Дым. В этой квартире его слишком много. Вкрадчивыми драконьими иероглифами тянется дым ароматических палочек. Под потолком повисает дым кальянов с терпким яблочным запахом. На балконе молодые друзья Мамонтов обсуждают плюсы и минусы родов в воде. На кухне сами Мамонты обсуждают своих пожилых родителей, а в спальне мамонтята и дети гостей, повисшие у монитора разноцветной гроздью, отвлеклись от стрелялки, и обсуждают самих Мамонтов. Везде сплошные отцы и дети — отрывная вечеринка, нечего сказать. Я поднимаюсь на крышу, где обычно танцуют и курят самые безбашенные из мамонтовых друзей. Здесь вроде говорят о животных. Пожилой хиппи по прозвищу Кардамон рассказывает про свою собаку, лабрадора Арину Родионовну, которая дружит с котами. Тут же следуют длинные перечисления. Кошка Пуся родила Кнопу, Кнопа — котов Марченко, Сверчка и Кляксу, Клякса отец котят Мураками и Нокии. Меня преследует поступь наслаивающихся поколений, есть в этой кошачьей генеалогии какая-то библейская неумолимость.
Я что-то курю и что-то пью. Мамонты знакомят меня с кем-то еще: «Это Давид, он делает такой городской проект: целый год считает свои шаги. Это Хедва, она изготовляет барабаны и бубны, тебе нужен барабан?» Но меня впечатляют не они, а маленькая и аккуратненькая немолодая женщина по имени Ирочка.
— Она изучает норы, — рассказывает Муся Мамонт, — норы барсуков и лис. А знаешь, как их изучают? Вначале убеждаются, что нора пуста, и никто в ней не живет, а потом берут гипсовый раствор, и заливают его в нору, представляешь? Раствор загустевает, а потом нору осторожно раскапывают и получают ее точный слепок. Видны все ответвления, ходы. У Ирочки вся ее канадская квартира заставлена этими слепками. Прикинь, огромные такие гипсовые стволы, в квартире из-за них не пройти.
— А как же мелкие животные, которые могут там оказаться? — спрашиваю я — Я же помню, в книжках про несчастных бездомных бельчат и мышат то и дело встречалось: «Они нашли сухую нору, забрались туда, и улеглись спать.» А еще, я с детства помню картинки, как они сидят там, в норе, всей семьей. Сидят за столом, под огромным абажуром и мирно ужинают, но вот вдруг врывается белое, холодное и сметает все: ложки, подсвечники, обеденный стол… Поток несет бедных зайчат вглубь, а оттуда, им навстречу уже плывут подушки, перины, часы-ходики с гирями-шишечками, картина в раме, табуретки с пятнистыми березовыми ножками. Они барахтаются, все еще надеясь спастись, но белая лава загустевает, дышать все трудней…
— Не беспокойся, — увещевает меня добрая Муся Мамонт, и по материнским оттенкам, появившемся в ее голосе, я чувствую, что перепила, — Не волнуйся, эти норы тщательно проверяют, перед тем, как залить.
— Но ведь там, наверное, живут медведки, уснувшие на зиму жуки, беззащитные личинки! Покажите мне эти гипсовые слепки, там, наверное, десятки трупов! Бедные зверушки! Лучше бы их пристрелили! Разве ты не чувствуешь, как это оскорбительно, умереть в обнимку со своим сервизом, навеки впечататься в гипс, сжимая в объятьях подушку? Ведь смерть и без того, разбалтывает о нас слишком много! Нет, мы должны умирать в одиночку, — втолковываю я терпеливой Мусе, — мы должны бежать к лесу по белому-белому снегу, оставляя за собой яркие красные бусины.
— Тебе нужно как-то выходить из этого мрака, — говорит она, — может, все-таки стоит сменить обстановку, переехать? У Димки Чудновского прекрасная квартира. Там рядом парк, бассейн, синематека.
«Здесь, между прочим, целых два лифта: обыкновенный и грузовой», — объявляю я тетям, чувствуя себя лживым риэлтором, расхваливающим достоинства квартиры. К тому же я вспоминаю, что второй лифт не работает, нечего хвастаться. «Здесь неплохой вид», — говорит тетя Лея. «Лучше бы она откладывала часть зарплаты, чем спускать все на эту коммуналку», — пожимает плечами Белла. Вид у обеих оскорбленный и растерянный. «Ведь сюда даже не поместятся все твои вещи! Чем эта комната лучше той, в которой ты жила у нас?» Их голоса гремят в гулкой пустой квартире, и я картинно затыкаю уши. Лея вставляет свои слуховые аппараты. Белла — вынимает свои заглушки и тут, как назло кто-то включает музыку за стеной. «Здесь, вдобавок ко всему, еще и шумно!» — возмущается Белла. «Скажи что-нибудь подлиннее и с шипящими, просит Лея теребя свое ухо. „У Чудновского нет фейсбука“. — говорю я и замираю. С ума я, что ли, сошла, все им рассказывать? Сейчас посыпятся вопросы: кто такой этот Чудновский? Зачем мне понадобился его фейсбук? Сказать правду? Была не была! Но тети уже ушли разглядывать ванную.
Мне нравится думать о Чудновском на кухне. Здесь гладкая голубая клеенка, здесь свинцово-стеклянный свет — это важно. С тех пор как я думаю о Чудновском, у меня внутри что-то вроде камертона. Я каждый предмет пробую на мысль о Чудновском, как пробуют монету на зуб. Некоторые предметы проводят мысль о Чудновском, а некоторые — нет. Кухня, вся без исключения, подходит идеально. Вот банки, пустые голубоватые — не мешают. Гудение холодильника — не мешает. Мне даже музыка, доносящаяся от соседей, не мешает, вот что удивительно. Они все время крутят одну и ту же песню, и там есть такой мягкий сбой, перепад, и в этот перепад, как в замшевую ямку готовальни, опускается моя мысль о Чудновском, словно колыбель на илистое дно, и в ней я — бесстрашный ребенок, которому интересно тонуть. Любая мысль о Чудновском меня успокаивает, какой бы нелепой она ни была. Вот, скажем, мне представляется, что с него ветром срывает шляпу, и он ловит ее с комичной суетливостью. Только вот при чем здесь шляпа? Кто-нибудь видел Чудновского в шляпе? Тогда, перед отъездом, он забежал сюда с непокрытой головой, легко одетый и вообще легкий, убийственно легкий, как бывают легки только те, кто нас не любит. Как бывают устремлены те, кто нас не любит: куда-то дальше, мимо нас.
Тогда я все еще надеялась, что это шанс. Втиснуться в его холостяцкое жилище и, пока хозяин бороздит океан в поиске своих малоизученных светящихся моллюсков, устроить допрос с пристрастием каждому предмету. Но как бы не так! Чудновский увез все свои вещи на склад, оставив здесь только какое-то ничейное старье: парочку анонимных кроватей, люстры, картины на стенах и неожиданно новую и навороченную стереосистему. За несколько часов до вылета он заскочил сюда, чтобы утрясти все со счетами, договором и прочей бюрократией, и объяснил заодно, что эти суперколонки ему друзья подарили перед самым отъездом, но на складе сыровато. „Пусть постоит пока здесь, окей, девчонки?“ (Он хотя бы заметил, что умница Майка уже тихо слиняла и здесь только я и он?) Не заметил, конечно. Ему плевать. Следующие несколько секунд я стою, прислонившись лбом к входной двери, и слушаю, как он отбивает дробь вниз по ступенькам; так умеют только удачники, счастливцы, привыкшие к широким лестницам мировых столиц. Хлопнул подъездной дверью. Все.
Весь первый месяц мы с Майкой оплачиваем квартиру вдвоем, но наконец-то находится жилец и в третью спальню. Майкина мама (низенькая, толстенькая в огромной кепке — такими на детских картинках рисовали когда-то трамвайных кондукторш) приводит его к нам едва ли не за руку. „Вы не сомневайтесь, девочки. Он хороший жилец, чистоплотный“. Виталий оказывается мировой знаменитостью: „Виталий Клео. Живительная витальность кармы“ — так и было написано на афишах. Он приехал в Иерусалим проводить свои семинары по оздоровлению. Он почти ничего не рассказал о себе, но Майкина мама оказалась права, он чертовски чистоплотный. Все первые дни эта чистая плоть Виталия Клео представляется мне неразрешимой загадкой. В свои шестьдесят он выглядит как румяный мальчик, только очень большой. Тугой до звона, как передутый надувной матрац. Но что меня по-настоящему озадачивает, так это его глаза, младенчески голубые, а в уголке каждого виден треугольный кусочек плоти, новенькой и действительно на удивление чистой. Кажется, что он нарочно там торчит, этот розовый лоскуток, стоит потянуть, и как фокусник, что вытаскивает из своей волшебной коробочки бесконечный шарф, так и вытянешь всего изнаночного Виталия, страшного, яркого, настоящего.