И вот они сидят за столом. Сейчас будут есть. Бабка рушит черствую ковригу, прижимая ее к животу, считает куски. Дед смотрит, как она рушит хлеб ножом с деревянной ручкой.
Потом она лупит картошку, трет редьку, солит, заливает квасом, и еда готова.
И вот начинают хлебать. И насыщаются. И есть крыша над головой, и постель, и печь есть, и совесть твоя чистая. Хлеб ты добыл трудом упорным. И жуешь кусок долго. И сыт. И спи до утра.
Во время чтения он говорит себе: «Это похоже, очень правдиво, потому что у меня тоже когда-то так было». Или он говорит себе: «Это плохой человек, а она хорошая. Он ее обманул. Я вот тоже когда-то сделал так». И он немного смущен, что когда-то тоже обманул. Но кто об этом знает? Совесть знает.
Когда мы говорим, что все просто в жизни, то это ложь. Когда мы говорим, что все сложно в жизни, то и это ложь, потому что и просто и сложно.
И никак тебе не отделить правду от неправды, а добро от зла, потому что это части единого целого, как младенец в утробе матери. Начнешь их разделять, и погибнет жизнь.
И вот мы научились, что есть на свете добро и зло. И то и другое зреет рядом в нашем саду. И мы убираем зло, как убираем сорняки. Но сорняки выносливее.
Вот о чем иногда рассуждает Викентий, сидя на крыльце и уткнувшись носом в какую-нибудь толстую книгу.
И уйдет, и уйдет по какой-то тропе своей Викентий искать что-то утерянное, без чего трудно ему жить. Поглядел бы кто на него со стороны, не дай бог. Остановится в лесу около дерева или пня трухлявого и говорит:
— Вот послушай, пень. У меня были бабушка и дедушка. И отец и мать. Куда они делись? Ушли, канули.
А пень молчит Викентию. Дерево шумит ветвями, как будто что-то объясняет, но непонятен ему язык дерева.
Так вот и мыкался Викентий в то лето, все ему неладно, нехорошо. А чего тут такое особенное? Все теряют близких. Одни приходят, другие уходят. И никакого чуда. Жвачку, говорит, я потерял, Иван Данилыч. А на что тебе жвачка? Ты ведь не корова, а человек.
— Человек ли? — как-то возразил он Ивану Данилычу. — Какой там человек, видимость одна, оболочка.
И подумал с горечью про себя: «Запахи забыл, прикосновения звуков лесных к уху моему, робкое тепло заходящего солнца на щеке. Все забыл».
— Ну загнул ты, — поморщился Иван Данилыч. — Вкалывать надо. Экой лось, а ни хрена не умеет. Ну-ко, бери топор да чурку эту суковатую расколи.
— Не расколоть, — сказал Викентий.
— А ты расколи! — настаивал Иван Данилыч.
Викентий провозился с чуркой около получаса, но расколоть не смог, плюнул, вытер пот и сел на бревно.
— Ну-ко, пусти, парень, — деловито сказал Иван Данилыч. Он кинул зоркий взгляд на чурку, не сильно замахнулся, поднял на плечо и хакнул о бревно. Злополучная чурка разлетелась на две плахи.
— Хорошо у тебя получилось, — обрадовался Викентий.
— Да ведь я мильен чурок за свою жизнь, поди, расколол, — сказал Иван Данилыч.
— Мильен, — повторил Викентий, нему вдруг стало покойно и весело, как будто вернулись те времена, за которыми он сюда приехал, как будто нашел свою «жвачку».
Но тут ему вообразилась Анюта, скачущая на своем коньке, и ему еще раз захотелось увидеть ее. Но всадница куда-то запропастилась. Он искал встречи, глядел на дорогу, перестал ходить к реке, и так прошла неделя.
Встретились они случайно. Она ехала на своей лошади, а Викентий шел по дороге. Она обогнала его, обернулась и крикнула зычно:
— Догоняй!
— Сейчас, — покорно пробормотал Викентий и ринулся вниз по дороге.
— Куда идешь, Викентий?
— Туда, в магазин. А ты откуда едешь?
— С третьей бригады. Бирки делала.
— Какие бирки?
— На коров. Ты что, не видал никогда бирок?
— Не видал.
— Ну так на тебе!
И всадница с хохотом накинула на шею Викентию бирку на бечевке и ускакала.
— Провалиться бы тебе с двоими бирками, — сказал он, снимая со своей шеи табличку, на которой химическим карандашом было написано: «Бык Варфаламей».
Викентий покачал головой и выкинул фанерку в кусты. И все-таки он был рад встрече и незамысловатому разговору с Анютой. Она с ним шутила, смотрела на него, улыбалась, а разве этого мало?
Но Анюте в тот день предстояла еще и другая встреча, о которой она и не догадывалась.
Председатель Круглов вовсе не был так глуп, чтобы расстраиваться из-за падшей лошади, что закопали ее, якобы, не на том месте. «Испокон веку на том месте закапывали падших кобыл», — мысленно возражал он пенсионерке Елисавете.
Со своим делом Круглов справлялся неплохо. Оно не было ему в тягость. Оно было ему даже приятно.
Чуть свет он подымался на бугор, где стояла контора, отмыкал замок, готовил, какие надо, бумаги, звонил по телефону и опять выходил на улицу, вслушиваясь в тихий воздух, не гудит ли где машина.
С бугра было видно все. Вон проехал на зеленом мотоцикле продавец, и гремят железные запоры в магазине на всю округу. А вон скачет на кобыле чудная всадница Анюта. И прямо к нему, к Круглову, лошадью на него наезжает. Вот уж и правда посмотришь на нее и скажешь о чем-нибудь, вроде: «Эхма, нам бы денег тьма».
— Здравствуй, Андрей Иваныч!
— Здравствуй, Анюта!
При чем тут дохлая лошадь, которая некстати засела в голове и которую якобы закопали не на том месте, когда вон какая всадница перед ним. Эх, страсти! Все мы грешники!
Андрею Иванычу уже под пятьдесят. Уже полголовы у него сивых волос. Росту невыгодного он, как крепкий смолистый пенек в сапожках. Никакой стати.
Анюта зевнула. Он подумал, что, даже когда она зевает, все равно на нее приятно смотреть.
— Не выспалась? Все гуляешь?
— Гуляю, Андрей Иваныч.
— С кем же ты гуляешь?
— А с кем хочу, с тем и гуляю.
И уехала, не желая больше разговаривать.
Круглов запечалился, будто не Анюта растаяла в утреннем мареве, а вся его будущая жизнь. И вот он стоит тут посреди дороги, разнесчастный человек. А ведь кто об этом знает и кому это надо?
Да еще ведь и осудят, если проведают, что сохнет по девчонке. «Как толста и стара моя Марья, — подумал он. — И все болеет, все охает».
И ему уж представилось, что она никогда не была молодой и он не любил ее никогда. А так просто, куда стадо, туда и он.
Подъехали три грузовика, и он отправил их за кормами. Коров выгоняли из стаи. Впереди их шагал понурый бык. Начинался новый день.
Солнышко сидело на краю неба, закрывшись веселым облачком. Все вокруг было бодро и свежо и молодо. Только Круглов барахтался в темном омуте своих необычных чувств.
Доведши себя до сумрачного состояния, он заглянул в мастерскую, что-то там приказал или спросил и остался недоволен.
И вдруг ему захотелось в Зарубино, куда ускакала всадница. Зыбкий свет счастья забрезжил перед ним, и он полетел туда как на крыльях.
Анюту он застал со связкой бирок в коровнике. Не вдаваясь в подробности, он схватил ее и потащил на кучу соломы.
— Ты что, сдурел? — изумилась она. А потом расхохоталась своим луженым смехом. — Ах ты пень стоеросовый!
Тут он споткнулся обо что-то и рухнул на солому, больно придавив хохочущую всадницу. Она поморщилась сквозь смех, но все хохотала и не могла остановиться. Есть же такие люди на свете.
Круглов с треском рванул кофту, тут она ахнула изумленно:
— Так ты мне еще и кофту разорвал?! Так на ж тебе! Получай! Черт сивый!
И ее литая, тяжелая нога ушла в рыхлый живот Круглова. Тот выпучил глаза и стал хватать ртом воздух.
Всадница встала усмехнувшись, перешагнула через Круглова и вышла вон, сильно недовольная происшедшим событием.
Между тем все еще было лето в Пестрове. Круглов стал недомогать. Болело то место, куда двинула его ногой проклятая всадница. Теперь ему все время приходилось поглаживать живот, чтобы не болело. А в машине совсем перестал ездить, тряско. Все просиживал теперь в конторе на беду персоналу ее. В конторе делать нечего, все дела на сенокосе. А тут девки молодые, балаболки, все ему уши протрезвонили.
— Сходите-ка хоть сено пограбьте.
И отослал их за реку. Тихо стало в конторе, только разве муха прозвенит.
Всадница зашла как-то по делу. «Как изменился Круглов-то, — подумала она. — Ну чистый покойник стал».
Вот что он хотел сказать ей, пользуясь случаем: «Извини, такое дело. Неловко вышло». А сказал:
— Вот ты подумай, Анюта. Старый я, да. Нехорошо с тобой поступил, глупо. Сам все понимаю, да и ты понимаешь. Помру скоро, а счастья много ли я видал? Одни хлопоты, то запчасти добывай, то корма. А от начальства одни только нагоняи.
И оборвал себя, боясь, что всадница будет хохотать, как в прошлый раз. Но она почему-то молчала и хмурилась. Было обоим неловко. Ну раз такое дело, стали говорить о коровах. Ей было жалко Круглова, но что поделаешь? Всех не пережалеешь.
А тому со дня на день становилось все хуже и хуже, и прободнулся аппендицит. Соперировали вовремя, и все обошлось.
Между тем солнце сияло над Пестровом. Пахло в лугах травой и лошадями. Анюта делала бирки своим коровам на ферме в Зарубине.
Зина подремывала на раскладушке, бабы чаще ходили в колодец за водой, поливали капусту. Но черпалось по полведра, обмелел колодец, чистить надо было. Да вот все недосуг. «Вычистится», — отвечал людям Иван Данилыч.
Зной плыл над землей, и бык пестровского стада весьма грустил. Коровы обглодали весь берег и поглядывали за реку.
Никон чинил грабли на крыльце. Василий Петрович долбил новое корыто для свиньи. Иван Данилыч сидел на крыльце, читал обрывок газеты и варил суп на керосинке.
А Викентию у реки в знойном воздухе чудился басовитый хохот всадницы. И не хотелось ему ни о чем рассуждать, не надо было больше ничего искать, ни забытых запахов детства, ни тропок, по которым ступала его младенческая нога. И так хорошо, и так счастливо.
В отдалении полегли коровы на берегу и жевали свою жвачку. Только бык понуро стоял и смотрел за реку. Там ему мерещились новые, прекрасные пастбища…