В краю родном — страница 28 из 52

8

Вспоминались Викентию прошедшие времена, та его жизнь, которой уже нет, те люди, родные и близкие, которых уже давно нет. А он ездит к ним, и мерещатся ему знакомые голоса. Вот как было.

— Чего это у тебя в котомке-то? — спросила бабка Дарья?

— Да куски, бабушка, — отвечала побираха.

И вот моется она в бане, скребется, и неохота ей выходить оттуда. Да уж Дарья пришла за ней и рубаху ей свою старую, но чистую, принесла.

— Вымылась ли?

— Ой, спасибо тебе, Дарьюшка. Бог тебя помилует. Уж вымылася, уж как напарилася. Все косточки-то мои отмякли. — И вдруг реветь.

— Что ты, Матрена, господь с тобой.

И Дарья осветила фонарем женщину, почуяв неладное.

— Ой, не свети ты на меня!

— Да ведь ты баба, не старуха.

— Не старуха я.

— Да брюхатая.

— Из-за куска хлеба я, не суди, — едва слышно сказала та.

— Где и глаза-то у меня подевались, — пробормотала бабка Дарья. — Понеси леший старую! Полно, Матрена, бери рубаху-то.

— Куда мне теперь? Утопиться только.

— Одевайся.

— Куда мне теперь?

Вот какое дело тут приключилось.

— Ну дак что, живи, — говорит Дарья, — у нас в прирубе. Все равно пустой. Ваня там жил с Марфушей, а теперь ты живи. Ваня-то на войне у нас…

И все тут чисто особенной чистотой природы, Викентий видит избы, залитые солнцем и которых теперь уже нет, свезены на дрова, дорогу, подслеповатые баньки; степенных мужиков с бородами и неспешными движениями. Их уж тоже давно нет. И баб он видит, наклонившихся в работе да так и застывших навек.

Он не знает, что его гонит каждое лето на эту кроху земли, где нет уж у него никого и ничего, кроме двух могил на кладбище. И он приезжает в эту деревню, будто домой из долгой командировки. Но уж многие тут не знают его молодые, и он многих не знает. Но дорога и знакомые елки за деревней остались, и каждая излучина реки, и куст ольховый узнают его молча и принимают как своего. И он им говорит безмолвно «Узнаю, все тут узнаю. Все на месте».

А может быть, он для того и бывает здесь, чтобы узнать, на месте ли все, как он оставил когда-то, все дорогое, что привык считать своим.

Ведь мало на свете мест, которые считаешь своими. А у него оно и вовсе одно-единственное место, где он впервые научился ходить, испытал и обиду и радость, страх и любовь, впервые увидел восход и заход солнца. Это место — его деревня, застывшая однажды в его детском воображении. То это лето с рекой и купаньем, то зима, с тихим снегом, то осень с чудом осенним, падающими листьями.

И вот он отдалился от всего этого на полжизни. И думает, если умирать, то там, где родился: там следует терять мир, где ты его обрел. Ибо последнее, что ты должен увидеть перед смертью — свою родину…

Никто не отнимет у него то лето. Он и теперь помнит, как бабы грабили сено в наволоке, а он сидел на берегу и чуть не плакал от жары. Оводы липли к потному телу, жесткие кузнечики сигали над ним. Бабы ходили в лаптях, им было не колко. А он босиком.

Река на солнце сверкала, синела, рябилась. За рекой был иной мир. Луга там сочные, трава густая, там остро пахнут ивы и нет деревень. Там дико.

Тут к нему подошли ребята постарше и сказали: мол, айда за реку, наедимся черемухи.

— Не, — испугался он. — Не перейти через реку.

— Пошли! Переведем!

Река доходила ему до горла, но сильное течение отрывало ноги от дна, и, если бы его не держали за руки, он бы утонул. Потому что не умел плавать.

Они выбрели наконец на песчаную косу, вошли в лес и попали на тропу. Буйный зеленый мир очаровал его. Долго ли он так стоял в забытьи с разинутым ртом, но когда очнулся, то понял, что вокруг никого нет, он отстал от ребят. И страх одолел его. Он заорал дурным голосом и побежал к реке:

— Бабушка-а!

Но ветер относил его крик. Время опять растянулось для него, а может быть, прошло всего пять минут. Все забыли о нем, он один, навсегда теперь один. И как это страшно.

Но кто-то брел к нему по реке, и он затих. Это была Катька, Катерина, утонувшая потом. Вода доходила ей до плеч. Она держала скомканное платье над головой.

— Чего орешь-то? — сердито сказала она. — Пошли, переведу.

Он доверчиво подал ей руку. Они достигли середины реки и вернулись обратно, потому что не нашли брода.

— Сиди тут, — сказала Катька. — Я вернусь. — И ушла искать брод.

Он послушно сидел на берегу и тихо лил слезы.

Бабушка плыла к нему в большой лодке, широко, по-мужски взмахивая веслами. Нос лодки с шорохом вошел в мокрый песок.

— Испугался? — ласково спросила она, гладя его по голове шершавой рукой.

— Испугался, — сказал он, уткнувшись лицом в ее мягкий живот.

— Ну не бойся, не бойся, — тихо говорила она. — Не плачь ужо.

— Я и не плачу. Все оставили меня. — И он заревел еще пуще.

— Ну полно тебе, полно.

И кажется, она сама заплакала.

А Катька так и не нашла брода, ее далеко унесло, хватились вечером, да уж поздно. Викентий так и оцепенел от этого известия, а душу его прищемило на всю жизнь.

9

И опять, видишь, пришло лето. И Викентию было необыкновенно то, что опять лето, и он снова в деревне.

Но вот кончился у него запас крючков, и он подался за ними в город.

С автобуса ночевал ночь у родной тетки Марьи. Тетка спала на двух перинах, и сама, мягкая и толстая, была вроде бы третьей перины. И он вспомнил, как бабка говаривала про тетку:

— Экая мягкая, чего ей доспеется.

В комнате было душно, а на улице тарахтел мотоцикл. Викентий ворочался на полу, и не спалось ему.

А наутро поехали в райцентр, где была церковь, и какой-то праздник, и тетке надо было молиться и ставить свечки.

Задрипанный автобус почти с одними богомольцами катился по холмам, а на самых крутых местах останавливался, духу, видимо, у него не хватало, шофер двигал скоростями, у автобуса внутри скрежетало, и начинало гудеть тонко, все тоньше и тоньше, и вдруг обрывалось совсем. Старушки, светясь и телом и душой, обмирали. А вдруг транспорт не въедет на гору или покатится вниз и убьет их всех без последнего причастия. Некоторые из них, самые, наверное, грешные, вопили:

— Васька-а! Сатана! Дьявол! Убьешь ведь!

Васька оборачивался и ржал, как лошадь:

— Не боись, крещеные!

«А вот я в бога не верю, — почему-то подумал Викентий. — Мир состоит из атомов». И он снисходительно посматривал на старушек этаким петушком с гребешком. И вдруг с холма увидел церковь. Как будто куда-то плыла она с колоколами и звоном по зеленому лесу.

У автобуса перестало внутри тонко гудеть, и он уж так просто покатился вниз.

«А ведь неладно я живу, — подумал Викентий. — Живу, живу, а потом вдруг меня не станет». Но не грустно ему было от такой мысли и невесело. Ему показалось, что и он такой же теперь, как эти старушки, смирнехонек сидит, и даже улыбается по-старушечьи, и сердце у него старушечье, едва тепленькое, недоступное ни любви, ни страстям.

Автобус летел вниз, к церкви, и скоро остановился у деревянной будки автостанции. Они с теткой долго шли по деревянным мосткам и пришли в один дом.

Горбатый старик сидел на табуретке с ребенком на коленях.

— Здравствуй, Григорий, — сказала, ему тетка Марья.

И поцеловались они. Старик засуетился. Потом пришла его старуха, родная сестра бабушки Викентия. Тот видел ее впервые и сильно удивился сходству: «Вот ведь как похожа на бабушку. Будто сама бабушка появилась». И ему стало даже как-то нехорошо.

Вскоре тетка отправилась в церковь, и Викентий за ней, немало удивляясь самому себе.

Там он увидел два гроба. И узнал в одном вроде бы Ивана Данилыча. И вздрогнул: «Когда это он?»

Голова все кружилась и поташнивало от сладкого дыма. «Вон лежит сплавщик Иван Данилыч, — подумал он. — А там баба, еще совсем молодая. Что бы это с ними такое случилось? Видишь как, померли оба». А тетке он сказал:

— Смотри. Иван Данилыч в гробу-то.

Тетка удивилась сильно и долго, хмуро разглядывала Ивана Данилыч а.

— Да он ли это? — сказала она.

— Кто ж еще, — отвечал Викентий.

— Нет, не он, — не согласилась тетка. — Не похож.

— Ну вот еще, — заспорил Викентий. — Я-то знаю Ивана Данилыча.

Очень нехорошо было Викентию. Он еще раз вздохнул и с облегчением вышел на свежий воздух вслед за своей теткой.

А вечером (вечер был тихий, ибо райцентр этот — месте тихое, в лесу) хлебал Викентий свежие огурцы в квасу да пил свою рюмку водки, чокаясь с горбатым Григорием, с теткой Марьей, с бабушкиной сестрой.

В конце концов понадобилось Викентию во двор, пошел он вроде бы потом погулять. И то ли шумело у него в голове от переутомления, то ли небо было шумное. Пошел он вроде бы погулять по деревянному тротуару, то есть по мосткам, как их здесь называли. Тук-тук. Тук да тук…

Вот уж ночь так ночь в райцентре, влажная и какая-то мигающая, будто влажный глаз всегда задумчивой лошади. Лес вон темен, как монах. А деревянный тротуар зыбкий, чудно — как палуба. И мотоцикла не слыхать.

И пьян и не пьян Викентий. «Ну и глушь, — подумалось ему. — Все тут спят, и никто не гуляет». Потом он посмотрел на звезды: на месте ли они. Звезды были. И подошел к церкви. Свечки там все еще горели, Дверь приоткрыта. Тихо. И он вошел.

Иван Данилыч лежал на своем месте, куда его положили, но с открытыми вдруг глазами.

— Вот те раз, — удивился и обрадовался Викентий.

— Закрывай дверь-то, — сердито сказал Иван Данилыч. — Да иди сюда.

— А ты чего? — пробормотал Викентий торопливо. — Ты чего тут? Зачем?

— А ты не видишь зачем? — сказал с усмешкой Иван Данилыч. — Ну-ко подыми меня, чтоб я сел. Всю спину отлежал, парень.

Будто так и надо. Так и надо подымать покойника, чтоб тот сел. Однако помог.

Иван Данилыч свесил ноги в новых ботинках. А сам все был серьезен и ничего не объяснял. Потом он закурил у Викентия и стал что-то шарить возле себя.

— Где кепка-то моя? Ты не видал кепки, Викентий?