Весь мир без нее сделался несуразным, очень непростым, недоступным его пониманию, и люди, и движенья их, даже неодушевленные предметы, вроде домов на улице, облаков на небе, деревьев в парке, показались ему необычными, стали пугать его. Петруша даже думал, тут ли он живет, не перенесло ли его в какую-то другую жизнь, как вот дунет ветер, поднимет пушинку с земли и унесет ее неизвестно куда.
Он вдруг осознал, что его мать Авдотья Степановна, старая уж и некрасивая, с бородавкой около носа и с бельмом на глазу, временами нудная, отсталая, не современная, книг не читавшая, все-таки много для него значила. Она была как будто бы часть его организма, и вот он теперь лишился этой части, как лишается человек ноги или руки, хочет взять что-нибудь рукой, а ее нет, болтается пустой рукав.
Петруша, конечно, понимал, что не он первый, не он последний, все теряют близких, плачут, расстраиваются, горюют, хоронят и как-то опять живут со своим горем, со своими потерями, потому что так уж устроено в жизни. Это всеобщий закон, который выведен людьми из опыта, а не придуман умным человеком. С умным человеком можно и не согласиться, поспорить, в чем-то его убедить, а с жизнью не поспоришь, она крутая на расправу. Когда всеобщий закон коснулся его и он увидел самую суть, безжалостное нутро, то растерялся, как ребенок, попавший на дорогу с большим движением.
Первое время он ничего не понимал и не пытался понять, жил как во сне. Сослуживцы высказывали ему соболезнование, на их лицах изобразилось сочувствие, невеселость, озабоченность, что ли. Однако уж к концу поминок кто-то стал рассказывать потихоньку анекдот, потихоньку рассмеялись, завелся разговор, не имеющий никакого отношения к его матери. «Ну да ведь что она им? — подумал Петруша. — У них свои заботы. И ничего не надо было, никаких поминок, но уж так принято».
Растерявшийся Петруша говорил сам себе, что такова жизнь, все привыкают к своим потерям, видимо, привыкнет и он. Да и вообще Петруша со своим горем и одиночеством ничто по сравнению с тем, что делается в мире. И правда, ему становилось легче, когда он начинал думать, что не у него одного несчастье. И тем не менее он чувствовал себя одиноким и осиротевшим, неуютно устроенным. И даже когда случалось увидеть солнышко, мелькавшее над крышами домов, то оно казалось ему ненатуральным, бутафорским. Вот придет сейчас рабочий по свету и выключит его, как в театре. Петруша думал, что все это из-за матери. Пока она была с ним, жизнь катилась обычно, своим чередом, ни о чем он особенно не задумывался, как будто она взяла на свои плечи его обязанность думать и рассуждать.
Жили они на двенадцатом этаже в однокомнатной квартирке и очень любили свое неказистое жилье, благоустраивали, как умели. У матери на подоконнике стояли цветы в горшках, назывались они столетниками, и Авдотья Степановна и Петруша верили, что цветы эти помогают от некоторых болезней, а от нарывов особенно хороши. Однако нарывов у них не бывало.
Теперь Петруша часто забывал поливать цветы, а все полеживал на кухне, где приютились хлипкая кушеточка, стол да пара табуреток.
Да, когда-то они мечтали об уюте и комфорте, и Авдотье Степановне действительно удавалось внести в их квартирку жилой дух. Теперь все запустело, а в углах даже повисла паутина, и работяга-паучок совсем уж переселился на книжную полку, которую давным-давно Петруша купил и с невероятными трудами укрепил на стене.
Теперь если он не слонялся по комнате, то лежал на кушеточке и смотрел на прокопченный зеленый чайник. Мать все чистила его всякими моющими средствами, но ей не удавалось его никак отчистить. Чайник был очень старый и, верно, отслужил свой век, но они привыкли к нему и не хотели выбрасывать. «Ну и чайник у нас с тобой, Петруша, — ворчала мать. — Стыдно и людям показывать». И вот теперь он один, и как-то необыкновенно тихо, словно вся жизнь вдруг остановилась или уснула, и в этой тишине бьется зачем-то одно только Петрушино сердце, одно во всем мире. Прежде, бывало, скажет он что-нибудь пусть даже и необязательное, легкомысленное, так мать непременно откликнется из какого-то угла. Что она там бормотнет, не всегда и расслышишь, но главное, что отозвалась. Правду сказать, Петруша раздражался от ее не очень мелодичного голоса, даже нервничал другой раз, выходил из себя, потому как голос раздавался не всегда кстати, например, когда после обеда он погружался в дремоту. Раздражали его также материны тяжелые шаги, звон тарелок и чашек, которые она принималась мыть как раз в то время, когда его сладко смаривало.
Теперь ничего этого не стало. Никто уж не подсказывал ему, мол, Петруша, сделал бы так, Петруша, этого делать нельзя, не глупи-ка ты, Петруша.
Он остался один, и вот уж прошел год, а он так и не смог привыкнуть к одиночеству, к тому, что в голову лезет всякая чертовщина. И кроме того, он никак не может ужиться с самим собой, и как-то, в общем, неуютно ему, бестолково на этом свете, словно он влез в чью-то чужую кожу, занял не свое место да и живет. А тот человек, чье место по закону, артачится, гонит его. Однако с этим душевным неуютом Петруша боролся разными способами. Стоило ему выглянуть на улицу в окошко и увидеть белые дома вокруг, идущие строем неизвестно куда, в зыбкую бесконечность, ему становилось и легче и яснее. Он уже не одинок, он с этими домами, в которых живут люди. И все сразу как-то определялось на свои места, и даже небо с тусклым городским солнцем делалось привычным и знакомым, соучастником его жизни. И этого соучастника он сто раз на дню видит, и даже разговаривал с ним, и чуть ли не выпивал у кого-то на дне рождения. В общем, солнышко вдруг делалось обычным, заурядным солнцем, какое он видел всякий день, торопясь на службу. Да и все остальное делалось обычным, попадало под всеобщие, суетливые законы, вроде того, что нельзя опаздывать на работу, не надо переходить улицу, когда красный свет, у всех бывают печали и радости, так устроено в этой жизни, а другой и не бывает.
Он уволился со своей прежней работы, и теперь времени на раздумья у него хватало. Он как-то вдруг почувствовал, осознал, что мозг у человека не только для работы и общения с людьми, но и для думанья, осмысления самого себя. И встал сразу вопрос, а кто ты такой, Петруша Колотовкин, для чего ты в этом мире? Может, тебя тут и не надо вовсе? Вопрос о себе потянул из каких-то неведомых глубин непонятные давно забытые видения, например, кто его родил, каким он явился на свет уродцем; стало вдруг возникать другое время, люди, когда-то окружавшие его и говорившие с ним.
Явился, как из тумана, крепкий мужик в гимнастерке с орденом Красной Звезды и медалями на груди — Иван Колотовкин, его отец. Прошедшие годы имеют такую особенность сжиматься, и поэтому Петруше всегда казалось, что отец в этой жизни побыл с ним всего минутку, другую. Побыл и ушел, ничего толком не рассказав и не объяснив, что делать, как жить, не открыл ни одной житейской тайны, и теперь ему надо самому ломать голову да все открывать.
Петруша знал, что воображение его подводит, однако отец воображался ему то пулеметчиком, то знаменосцем. Как он бежит в атаку и кричит «ура». Вряд ли такое было, Иван Колотовкин всю войну провоевал солдатом. Был он полуграмотный крестьянин и до войны пахал, сеял, поучиться почти не пришлось. Он уже гордился тем, что умел расписаться, да кое-как нацарапать письмо с войны безо всяких запятых и точек. Солдатская служба известная. И однако Петруше легче было вообразить себе отца, бегущего впереди войска в атаку, чем сидящего в слякотном окопе с дизентерией и жуткими резями в животе, а тут еще надо стрелять. В письмах с фронта Иван Колотовкин жаловался Авдотье Степановне, что мучается животом и, наверное, у него дизентерия. Петруша в то время как-то недоверчиво воспринимал отцовские жалобы, ему не верилось, что на войне могут мучиться животами или страдать от мирной болезни. Ему казалось, что на войне только ранят, простреливают тело, а то и вовсе разрывает на куски. А уж там язва желудка, гастрит, то этого не должно быть. Он не знал, что на войне между боями продолжается обычная человеческая жизнь, люди едят и пьют, разговаривают не только о враге, как его сокрушить, но и о чем хочешь. Человек всегда норовит остаться человеком со всеми своими привычками, хоть ты забрось его на край света. И там он начнет устраивать себе жилье и маломальские удобства для спанья, а если найдется с кем поговорить, то расскажет о детях, о жене или о своем детстве.
Так вот Петрушино сознание извлекло из тьмы покойного отца с его привычками, повадками, поступками, запахами, и он встал перед ним, как живой. Однако Ивана Колотовкина не было в живых, а только могила с памятником из бетона, на вершине которого краснела звезда, напоминала о его существовании. В конце концов даже это утешало и успокаивало Петрушу. От твердо знал, что у него был отец, солдат Иван Колотовкин — высокий, сутулый человек, со впалыми седыми висками. Была мать Авдотья Степановна, низенькая ворчунья-старушка, с ровными вставными зубами, бородавкой около носа и седым хохолком волос на голове.
То есть Петруша появился на свет не из безымянной пылинки, каких другой раз много вьется в солнечном луче, а родился от людей обыкновенных, произошел от человеческой породы. Как-то он подумал, что это большое счастье, когда детям известны их родители, это знание — что-то вроде прочного фундамента, на котором ты стоишь. И если тебя спросят, кто ты такой, Петруша Колотовкин, то можно спокойно ответить, я, мол, сын отца да матери, вот кто я такой. Можно еще добавить, что отец твой прошел пешком всю войну, намекая этим, что ты сын солдата. Ладно, отец твой прошел всю войну, а ты что прошел, Петруша? А он ничего не прошел, просто так живет, ходил вот на бестолковую службу да бросил, теперь устроился ночным сторожем, деньги платят небольшие, но зато все понятно, что делать, и есть какой-то смысл.
Прежде он не раз жаловался матери, что не видит никакого смысла в своей работе, однако Авдотья Степановна рассудительно отвечала: «Оно хоть нам и непонятно, для чего ты там сидишь на своей службе, да, видно, уж так надо, раз держат столько служащих и зарплату дают. Начальству, Петруша, виднее, ты его не серди и не спорь».