— Читай, материнская молитва со дна моря достанет.
Ещё через два дня Вадим открыл глаза и первым человеком, которого он увидел, была его мама.
— Я потом его спрашивал, — продолжал отец Виктор, — Вадим, находясь в коме, ты что-нибудь слышал из того, что происходило вокруг?
— Нет, бать, я только слышал, как ты меня отпевал. Твой голос звучал будто ты стоишь где-то далеко-далеко, я лежу в яме, а ты меня отпеваешь. Хочу сказать, не отпевайте меня, я ещё живой, но не могу. Потом услышал мамин голос, и пошёл на него.
Честно сказать, меня потрясла интуиция моего собрата. Причастие, соборование — путь естественный и понятный каждому священнику, чтение Священного Писания рядом с человеком больным, и тем более, находящимся в коме, тоже, но почему именно мать, а не кто-то другой?
В конце концов, жена француженка могла бы читать Псалтирь и по-своему, по-французски, это не принципиально. Спрашиваю его:
— Отче, откуда у тебя такой опыт исцеления? Ты же служил в глухой деревне, кто тебя научил?
— Опыт исцеления? Нет, бать, у меня есть только опыт умирания.
Я на своём веку столько смертей повидал. Сам умирал трижды, и все от потери крови. Как-то БТР рядом со мной наехал на мину-лягушку, та подпрыгнула и взорвалась. Осколками посекло левые руку и ногу. Пацаны, как могли, меня перевязали, потом в вертолёт и вместе с другими ранеными отправили в Ивановский госпиталь.
Пока перевязывали, несли, пока летели, много крови потерял. Нас сопровождал один уже пожилой военврач. Его задачей было не давать нам заснуть. После ранения основная проблема — потеря крови. Я лежу, а у меня перед глазами моя деревня под Барановичами, солнышко, мамка ко мне идёт, улыбается, брат рядом на конике. У нас в детстве была своя лошадка. Так хорошо, покойно.
И вдруг кто-то мне хрясь по щеке:
— Сынок, очнись, не спи! Нельзя тебе спать, помрёшь.
Глаза открываешь, и снова боль, раневой шок уже прошёл. Но веки тяжелеют, закрываются сами собой — и опять мамка и братик с коником. Вновь удар:
— Не спать!
И кажется, этому не будет конца.
Начинаю ругаться:
— Что ж ты так бьёшь, мне же больно?
Потом уже в госпитале зеркало попросил, так у меня все щёки и уши были одним сплошным синяком.
Я когда в реанимационной палате в себя пришёл, первое, что увидел, это глаза того врача, полные счастливых слёз. Он от нас сутками не отходил, а ведь сам-то ивановский, дом рядом, семья. Казалось бы, операцию сделал — и иди отдыхай, никто не упрекнёт.
Ни один из тех раненых, с которыми он летел, не умер, а ведь это 1989 год. Страна разваливается, лекарств путных нет, не говоря уже о какой-то аппаратуре, а мы выжили. Он над нами молился, бать, я сам слышал.
Теперь, как бываю в Иваново, дома у этого врача останавливаюсь. Отец у меня давно уже умер, так я его за второго отца почитаю.
Это он мне сказал: «Каким бы человек не был сильным и бесстрашным, а умирая, мамку зовёт. Ты понимаешь — ни жену, ни детей, а мать».
Меня потом, когда я в спецотряде служил, ещё дважды бандиты ножами били. Бать, умирать не больно и не страшно, видимо, в это время в организме что-то такое включается, механизм умирания что ли… И всякий раз ко мне в предсмертных видениях мамка приходила.
Кстати, она мне тогда звонит в госпиталь в Иваново:
— Что с тобой случилось?
Мне подносят телефон, здоровенный такой «кирпич»:
— Ничего не случилось, мам, всё в порядке.
— Ты мне не ври, я два дня уже себе места не нахожу.
— Не волнуйся, мама, ранило меня слегка, но уже всё нормально.
Она плакать:
— Сыночек, ты живой? Скажи правду, не обманывай маму. Мать и дитя — что за связь такая? Объясни мне, бать.
Помню, общались мы с одним человеком, уважаемым, отмеченным многими наградами. Он рассказывал: «Мне было, наверно, года четыре. Утром просыпаюсь, а вокруг меня солнце. Я лежу весь в солнечных лучах. Ещё рано, но слышу мама возится у печки, печёт пироги. От этого по всей хате стоит такой вкусный дух.
И мне, маленькому ребёнку, вдруг стало так ликующе радостно: мама, солнце, пироги!
Вскакиваю с кровати и бегу: — Мама! Мамочка моя! Она подхватывает меня на руки, обнимает и целует много-много раз. А я смеюсь, так мне хорошо.
Меня потом часто отличали, но никогда, даже при вручении госпремий и орденов, я не испытывал той удивительной детской радости».
Человеку хочется быть счастливым. Только никто толком не знает, что такое счастье. Кто ищет его в работе, кто в деньгах, кто в удовольствиях. В любом случае, ему самому решать, достиг он его или нет. Есть что-то такое в каждом из нас, что не ошибётся и скажет, вот оно — твоё счастье.
Для того заслуженного человека это радостное детское воспоминание, в котором они были все вместе — солнце, он и мама. Потом всю жизнь он стремился пережить то состояние вновь, но не получилось. Потому что ребёнок и человек взрослый — существа совершенно разные.
Чистое детское сердце способно прикоснуться к высшей радости и возликовать, оно в состоянии возвращаться к ней и вновь ее пережить. Но чем старше мы становимся, тем дальше и дальше удаляемся от той детской непосредственности и чистоты, а радость посещает нас лишь на краткие мгновения. Путь к Богу — путь обретения утраченной детской радости.
Мама и дитя, их притяжение друг к другу непреодолимо. Может, это ликующее чувство взаимной любви и есть то настоящее, к чему пытаемся мы потом вернуться всю жизнь? Не потому ли в храмах так много икон Пресвятой Богородицы с младенцем на руках? И ещё так много женщин.
Последний раз в разговоре с отцом Виктором я посетовал:
— Видишь, бать, как все вышло, и малыша не спасли, и деньги за дом пропали. Как там, кстати, твой автокредит поживает?
— Да бог с ним, с этим кредитом, выплачу потихоньку. Говоришь, деньги прахом пошли? Думал я об этом. Малышу действительно не помогли, а вот мать, возможно, и спасли. Представь себе, твоё дитя медленно умирает на твоих глазах, а ты не в силах ему помочь. Не каждая мать это вынесет.
А Вадик? Не стань бы я деньги искать, быть может, мы с ним и не встретились. Он пожалел — и его пожалели. Ты говоришь, я его причастил, так причастие ж не молоток, чтобы всех и без разбору, Господь Сам решает, кому и что. Правильно говорят, наша жизнь, что тот бумеранг: он помог и его не забыли. Последний раз был у него, говорю:
— Вадик, теперь всё будет хорошо. Давай скорей поправляйся и рванём мы с тобой в баню, как ты и хотел.
Гляжу, он мне в ответ головой качает.
— Что, не хочешь в баню?
А он тихонько так мне в ответ шепотом:
— В храм, бать, сразу, как выпишут.
Там, за дурманами…
Старые знакомые, если и звонят, то почему-то очень поздно, чуть ли не к полуночи. Сам я после девяти вечера стараюсь никого не тревожить, а мне всё равно звонят. Батюшке можно, у него работа такая. Беру трубку, оттуда восторженно пьяный голос:
— Батя, узнаешь? Это я!
Как не узнать? Сколько я уже с тобой мучаюсь.
— Костя, ты куда пропал, почему не вижу тебя в храме? Мы с тобой и за рулём по дороге несколько раз пересекались. Рукой тебе машу, а ты отворачиваешься. Не замечаешь, что ли?
— Да всё я замечаю, батюшка. Стыдно мне, вот и отворачиваюсь. Сейчас напился и решился, наконец, позвонить.
Константин, целая эпоха в моей жизни. В первый раз, двенадцать лет назад, я увидел его в больничной палате. Врачи только — только вывели парня из передоза, и он, чёрный с трясущимися руками и опухшими веками, упорно повторял мне, что «завязать с герычем» ему ничего не стоит. Вот, с этой самой минуты он торжественно даёт мне обещание, что всё, больше никогда. Ростом метр девяноста, службу прошёл в морской пехоте. Он даже собственную систему единоборств разработал, натаскивая сотрудников для охранных контор. Вон, ручищи какие, пальцами гвозди двадцатку гнёт. Казалось бы… а героин сильнее.
Самый конец девяностых, предчувствие нового тысячелетия. Человечество собирается праздновать миллениум, а у нас повальная героиновая эпидемия. Да что мне вам рассказывать, кто не видел эти кучи шприцов под балконами? Стоит только солнышку пригреть, снег сходит, и вот они, точно окурки под окном у заядлого курильщика.
Незнакомая женщина подходит и просит:
— Батюшка, мне бы квартирку освятить. Потом встречает и показывает просторную четырёхкомнатную квартиру:
— Здесь мы с мужем и живём, был ещё у нас сыночек, Юрочка, да умер недавно. О, он у меня такой замечательный, — словно хвалясь заморским товаром, продолжала женщина, — не курил, не пил, хорошо учился. Вот, пожалуйста, смотрите, это его портрет. Мы с отцом его очень любим, очень. А это пианино, Юрочка с отличием окончил музыкальную школу. И, между прочим, — она подняла пальчик вверх, — ему пророчили большое будущее.
На этом диванчике наш мальчик и умер. Вы, батюшка, станете водичкой брызгать, сюда, пожалуйста, полейте как следует.
— От чего он умер?
— Как от чего?! Вы что, с луны свалились? Наркотики, батюшка, героин. Это так страшно. Вы себе представить не можете, как это страшно. За каких-то пару лет наш Юрочка из доброго послушного мальчика превратился в дикое животное. Под конец жизни он делал себе уже три укола. Три грамма в день, Юрий тащил из дому что только можно было продать. Мы от него прятали всё, что представляло хоть какую-то ценность. А он всё равно находил и уносил. К нам невозможно было зайти в гости и вещи без присмотра оставить. Мальчик вроде как лежит и дремлет, но стоило только кому — нибудь из моих подруг неосторожно повесить сумочку в прихожей, и всё, нет кошелька. Как я его только не ругала, так прямо ему и кричала: «Ты крыса! Подлая, гнусная крыса! Чтобы тебе эти деньги поперёк вен стали»! Куда мы только не обращались, всё бесполезно. Врачи разводили руками: «Ждите конца», и мы ждали. Последние дни я совсем не выпускала его из дому, он бился в ломке и умолял дать ему дозу.
— Мамочка, родненькая, я обязательно брошу, только дай мне дозу, одну единственную, последнюю! Прошу тебя!