В лаборатории редактора — страница 46 из 72

[359]. «Наиболее талантливые люди шли в „Отечественные] Зап[иски]“ как в свой дом, – говорил Щедрин, – несмотря на мою нелюдимость и отсутствие обворожительных манер»[360]. «Не чужие, а свои ему были все, кто работал в „Отечественных записках“»[361], – вспоминал о Щедрине один из сотрудников журнала.

Как бы ни был самостоятелен и самобытен писатель, как бы ни ценил его народ, без ежедневной заинтересованности в его работе со стороны товарищей и редакции работать ему «холодно, одиноко и скучно». Заинтересованности не только в результатах работы, а в каждом дне труда, в рабочих успехах и поражениях каждого дня.

В писательской среде приходится иногда, однако, слышать, будто литераторы прошлого не нуждались ни в редакторских, ни вообще в каких бы то ни было литературных советах. Каждый, дескать, творил сам за своим письменным столом, сам, в одиночку, ни с кем не советуясь, и получалось очень даже хорошо. Это представление есть миф, мираж. Покоится оно на неразработанности некоторых сторон истории литературы, во-первых, и на слишком узком понимании слова «редактор», во-вторых. Напротив, изучение истории литературы показывает, что даже писатели, с юности или с самого детства жившие в утонченной интеллигентной среде и не нуждавшиеся поэтому в литературном ликбезе, – нуждались тем не менее в советчиках, в редакторах, в «зеркале», а то и в «тренере». О том свидетельствует переписка – профессионально-редакторская и дружески– редакторская – письма Жуковского, Пушкина, Некрасова, Белинского, Салтыкова-Щедрина, Чехова; переписка Пушкина с Вяземским, или с Рылеевым, или с Александром Бестужевым; Некрасова с молодым Толстым; Тургенева с Анненковым; Толстого с Чертковым или Страховым; Герцена с Огаревым. Многие и многие литераторы прежнего времени, малые и большие, занимавшие редакторские кресла в журналах или не занимавшие их, были прямыми и очень деятельными наставниками друг для друга и для начинающих авторов. Разумеется, в каждом отдельном случае, как и теперь, в наше время, наставничество это имело другой смысл, носило другой характер. Не то самое, скажем, было сделано в редакторском отношении для Чехова Григоровичем и Плещеевым, что сделано было Чеховым для Горького; и не то самое было сделано Чеховым для Горького, что он же из года в год делал для А. С. Лазарева-Грузинского, И. Щеглова, Е. Шавровой и Л. Авиловой. Не то самое сделал Белинский для Достоевского, что, скажем, Пушкин для Гоголя, или Белинский для Кольцова, или Пушкин для Ершова; не то самое, что из года в год делали друг для друга, редактируя друг друга, Герцен и Огарев. Каждый случай литературного наставничества, одностороннего или взаимного, индивидуален и подлежит особому изучению. Нам же сейчас важно отметить, что литературное творчество, деятельность глубоко личная, можно даже сказать – интимная, деятельность, требующая от писателя мужественного отстаивания собственной воли, собственного замысла и собственного стиля, никогда, однако, не совершается и не совершалась в одиночестве и пустоте. И от этого она не становится менее самостоятельной и менее интимной. Для того чтобы воевать за свое, необходимо бывает взглянуть на это «свое» хоть и дружескими, но все-таки чужими глазами.

Была такая пора в жизни Льва Толстого, когда он показывал все им написанное Боткину, Тургеневу, Аксакову, Дружинину, Некрасову, Фету. Он далеко не всегда соглашался с произнесенным суждением, но для него оно было существенно. С мнением этих литераторов он считался. После отзыва, который дан был о повести «Погибший» Некрасовым (в то время редактором журнала «Современник»), Толстой создал новый ее вариант. В другую пору своей жизни он постоянно советовался со Страховым; впоследствии с Чертковым. Перестанем ли мы от этого считать его самобытнейшим и гениальнейшим Львом Толстым? Самобытность свою Лев Толстой отстаивал весьма энергически, но испытывал потребность повергать ее на рассмотрение дружеских и взыскательных глаз.

С необыкновенной художественной силой объяснил эту писательскую потребность Тургенев. Сообщая своей приятельнице о том, что работа над романом «Отцы и дети» идет к концу, он писал:

«Теперь я сам никакого суждения о нем не могу иметь: я знаю, что я хочу сказать – но я решительно не знаю, сколько мне удалось высказать… Автор никогда не знает – в то время как он показывает свои китайские тени – горит ли, погасла ли свечка в его фонаре. Сам-то он видит свои фигуры – а другим, может быть, представляется одна черная стена»[362].

И на эту невозможность знать самому жаловался мастер, за плечами у которого были уже годы и годы победоносного труда, успеха, славы!

Писатели прошлого оставили нам в своей переписке высокие образцы критического и редакторского искусства.

Настоящим шедевром было, например, письмо Жуковского к Вяземскому по поводу стихотворения «Вечер на Волге». Мало того, что Жуковский строжайшим образом проредактировал стихи младшего собрата (внося свои предложения от лица Богини, чье имя Критика), – он произвел всю тончайшую редакторскую работу над стихами – в стихах, изложил все свои требования и предложения – в стихах.

Благоухает древ

Трепещущая сень! Богиня утверждает

(Я повторяю то́, поэту не во гнев),

Что худо делает, когда благоухает

Твоя трепещущая сень!

Переступившее ж последнюю ступень

На небе пламенном вечернее светило —

В прекраснейших стихах ее переступило.

Да жаль, что в точности посбилось на пути;

 Нельзя ль ему опять на небеса взойти,

Чтоб с них по правилам грамматики спуститься,

Чтоб было ясно все на небе и в стихах?

……………………………………………………

Огромные суда в медлительном паренье…

Запрещено, мой друг – и нечем пособить! —

Указом критики судам твоим парить:

Им предоставлено смиренное теченье;

А странное столбы на них —

Простым словцом: и мачты их

Сама своей рукой богиня заменила!

……………………………………………………

Покаты гор крутых! – не лучше ли пещеры?

Воспрянувших дубрав! – развесистых дубрав,

Или проснувшихся! Слова такой же меры,

А лучше! В этом вкус богини нашей прав!

……………………………………………………

О двух других стихах – прекрасных, слова нет —

Ни я, ни критика не знаем, как решиться:

В них тьма, но в этой тьме скрывается поэт!

Гремящих бурь боец, он ярости упорной

Смеется, опершись на брег, ему покорной!

Боец не то совсем, что ты хотел сказать,

Твой гений, бурь боец есть просто бурь служитель,

Наемный их боец, а мне б хотелось знать,

Что он их победитель!

Нельзя ли этот стих хоть так перемарать:

Презритель шумных бурь, он злобе их упорной

Смеется, опершись на брег, ему покорной?

Презритель – новое словцо; но, признаюсь,

Не примешь ты его, я сам принять решусь![363]

Всем известны письма Чехова Горькому: беседы зрелого писателя с молодым. Такие беседы очень характерны, типичны для Чехова. Изо дня в день, постоянно, читал он чужие рассказы, напечатанные и ненапечатанные, умелые и беспомощные. И критиковал их как профессиональный редактор.

«…С каждым годом Вы пишете все лучше и лучше, т. е. талантливее и умнее, – писал он, например, молодому беллетристу А. С. Лазареву-Грузинскому. – …Ради создателя, бросьте и скобки и кавычки!.. Кавычки употребляются двумя сортами писателей: робкими и бесталанными. Первые пугаются своей смелости и оригинальности, а вторые… заключая какое-нибудь слово в кавычки, хотят этим сказать: гляди, читатель, какое оригинальное, смелое и новое слово я придумал!»[364] Для того же Грузинского, пытавшегося писать кроме рассказов еще и водевили, Чехов, случалось, набрасывал целые сцены. Это уже был разговор не о кавычках, это было настоящее глубокое вмешательство в чужой замысел. Чехов подсказывал молодому драматургу новые черты для характеристики героев, новые драматические ситуации.

Серьезные наставнические указания делал Чехов и писательнице Авиловой. «…Когда изображаете горемык и бесталанных и хотите разжалобить читателя, – писал он ей, например, по поводу одного ее рассказа, – то старайтесь быть холоднее – это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее. А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холодны»[365].

Подробных критических разборов, указаний общего и частного порядка, точнейших редакторских советов – как исправить то или другое место – в письмах Чехова мы находим множество. Но вот что примечательно: сам он, этот наставник начинающих, писатель великой духовной независимости, которая, казалось, давала ему право восклицать по-пушкински: «Ты сам свой высший суд», Чехов, прежде чем произнести над своим творением окончательный приговор, с тревогой спрашивал у редактора не только о том, будет ли напечатано его новое произведение, но и о главном: удалось ли оно? Как и Тургенев, сам он судить об этом до времени не чувствовал себя в состоянии.

«Ради бога, дорогой мой, не поцеремоньтесь и напишите, что моя повесть плоховата и заурядна, если это действительно так, – писал он А. Н. Плещееву, послав "Степь" в "Северный вестник". – Ужасно хочется знать сущую правду»[366].

«Прочтите, голубчик, и напишите мне, – писал он тому же Плещееву, послав ему "Скучную историю". – Прорехи и пробелы Вам виднее, так как рассказ не надоел еще Вам и не намозолил глаз, как мне»[367]