В лесах Прионежья — страница 15 из 32

Бежит Рыдай, язык высунул, гомонит, что плачет, спрашивая: «Где заяц? Куда делся? Промазал? Тоже охотничек…» Я снова Рыдаю корочку хлеба — не берет, зубы скалит, точно ругается: «Ты мне заячью лапку да его потроха подай. Нечего корками задабривать!..» Ну, я, конечно, промолчал и дальше пошагал. Ходил, ходил, а никакого толка. Будто весь лес повымер, птиц не стало, зайцы убегли. Тишиной попахивает, с лесин капли падают, булькают, а я иду, приглядываюсь, прислушиваюсь. Рыдай сгинул. Голоса не подает.

Устал я от такой ходьбы и присел на пенек возле березовой рощи, что вплотную к озеру жмется. Покликал Рыдая. Нет. Голоса нет, и его нет. Видно, рассерчал и домой убежал. Я его звал и так и этак, даже в трубу протрубил, а он исчез, будто околел. Сижу я в раздумье, ружье у березки стоит, в руке березовый посошок держу, с ним в гору поднимался, и думаю. Поле у меня есть, в мешке уложено, можно и до дому. Но прежде надо утолить голод, кишку заморить, — значит, поесть досыта. Снял я свой мешок, развязал, белячка из мешка вынул, рядом с пеньком на травку положил, хлеб достал, Ломоть сала отрезал, сижу и с аппетитом жую, ни на что не обращаю внимания.

Вокруг меня такая заманчивая тишина, что не преминешь сказать — занимательно-благоухающая. Пахнет смолкой да рыжичьим отваром, нет да нет — с озера потянет осокой. Славно! Съел я ломоть хлеба, губы облизал, чтоб не потрескались от вологи, встал да руками за штанины взялся, карман почал щупать, а в это время мой белячишко как оживится да молнией прыгнет от пенька в кусточки! Только я его и видал. Но я не растерялся. Следом за ним побежал, а тут мой Рыдай свой ангельский голосок подал да как запел, запел, прямо-таки с заглотом. Я остановился у березки. Ожидаю — куда голос Рыдая покатится. Чую, голосок на меня идет, а тут и зайчонка беглый прямо на меня колобком катится, не спешит, а трусит. Я взял прицел и, подпустив его на близкое расстояние, — бабах… Нажимаю на спусковой крючок, а выстрела нет. Копаюсь, ищу спуск и никак не могу нащупать. Тот заяц мимо меня, что сумасшедший промчался, а я все еще спуска не ущупаю. Смешно… Когда Рыдай снова загомонил в другом месте, уже по ту сторону озера, я оглядел сам себя и выругался. В моих руках было не ружье, а березовый посошок, а ружье, моя тулочка, у березки стояло. Срам-то какой. Только прошу вас об этом тулякам не рассказывать — засмеют. Так в тот день я домой попом воротился.

— Ну, а заяц-то почему фигу показал?

— И на это могу ответить. Патроны у меня в тот день были заряжены под картечь. Пороху густо, а дроби пусто. Когда я стеганул по зайцу, то одна дробина ему попала в проушину и, стало быть, контузила его. Тот заяц в беспамятство впал, а когда в мешке отсиделся, в себя пришел, а я… его сам же и на волю выпустил. Своими руками!

СМОТРИНЫ

— Хаживали ли вы по Шожемским суземам? Не хаживали. Советую. Я там много раз бывал, почитай каждую деревину щупал.

— Загибаешь.

— Нет. Разгибаю. Мне за загиб никто спасибо не скажет. Так вот, от самой станции Шожма вьется узкая тропинка в шожемские деревеньки. Из озера Пельшма течет эта речка. Неширокая, неглубокая, так себе, одно название, а как в суземы вырвется, так ширится, шумит, вздувается. В реке рыба водится: хариус, налим, щука, плотва и разная прочая.

В теплый майский день я с приятелем, Ульяном Волнушкиным, приехал на станцию Шожма, а оттуда вечерком по прохладе пешими до деревенек дошли. Шли, не торопились, воду в лужах мутили да грязь месили. К месту подошли, огонек разожгли, погрелись, и зорька подошла. Кругом все пляшет от избытка сил. Истома и все тут прочее. Тетерева поют, аж из себя выходят, певчие птички чирикают, точно подвыпившие, веселятся, а мы с Ульяном хариусов ловим. Лов был незначительный: видно, все хариусы в уху сварились. Почему, спрашиваете? А потому, как деревня Шожма еще в лето двадцатого года была кулаками подожжена, так страсть как горела. На полверсты нельзя было притулиться — обожжешься. Дома в деревне пятистенные, из всего лесу срублены, крыши тесовые, сенники полны кормов, а в деревне старые да малые ребятишки, и те, почуя пожар, к реке Моше махнули, там спасение. Дома в ровных порядовках тесно жались друг к другу, и стояли они у самой реки. Говорят, что в водоразлив шожмаки из окон хариусов ловили — сильнейший клев был. Как пожар пошел чесать деревенские постройки то и вода в реке закипела, а рыбешка животы от этого повернула — сварилась. Говорят еще и то, что после пожара шожмаки две недели уху из реки хлебали, да посолить забыли, вот так и жили. Днем мы с Ульяном на пойме отдыхали, а вечером к лесочку подошли. Тут окуни водились, да и хариусы покрупнее были. Ульян остался у ключей, а я на припечинку в полянки вышел. Пять хариусов выловил и свой взгляд к лесочку на пригорок направил. Удивительная вещь… Там на зеленой лужайке зайчонка на задних лапках стоит и ноздрями воздух ловит. Потом присел на травку, хватил молодую травиночку и задними ногами о землю забарабанил, загоготал: «Бо-бо-бо-бо-бо-бо-бо…»

Точно в воде забулькал. Потом вижу — на этот говорок из кусточков другой заяц бежит, шустрый и более упитанный. Подбежал, вокруг обскакал, низко поклонился. Я тут понял, что прибегший — это кавалер, так как важничал своей белой оторочкой на штанах. Когда кавалер поклонился, дама передними лапками по его мордочке погладила, что-то томное ему сказала, не то «добро пожаловать» иль, может, «здравствуй, ласковый». Трудно было разобрать их бобоканье. Кавалер отбежал от дамы шага на три, о землю ногами топнул, зачем-то издал свистящий звук, а дама передней лапкой у него на голове пробор сделала, сама пригладилась, чтоб кавалеру понравиться, на спину перевернулась, закокетничала. Кавалер ее грубо ударил лапой, под себя подмял, а потом как ужаленный умчался прочь. Видно, меня заметил иль что другое его напугало. Но нет. Снова прибежал. Что-то бобокнул и вновь повторил пройденное.

Смотрины продолжались пятнадцать минут. Дама капризничала, кавалер важничал, а я ждал, что же будет дальше.

— Ну и что ж было дальше?

Манос улыбнулся, глаза закрыл, будто сквозь сон ответил:

— Так, ерунда. Самодеятельное представление.

ЭТО БЫЛО ДАВНО

В старину мы ружей за собой не волочили, совестились народа. Так уж в тую пору велося. Идешь, бывало, по деревне к заполью, если ружье на плече висит, увидят добрые люди — засмеют, а бабы заповизгивают:

— Бобыль в лес пошел, дров не нашел, чучело поставил — хлесь из ружжа без правил.

Нас, охотничков, лодырями считали да бездельниками величали, а охота, скажу вам, была и тогда очень забавная, да и статья в хозяйстве доходная. Но мы все упреки терпели. Я сызмальства к охоте пристрастился. У своего покоенка дедушки научился. Справный охотник был. Ружья не имел, всякую дичину в силки ловил. К примеру поясняю: зайцев да горностая с куницами дед ловил в самодельные клепцы, выдру приманкой да петлей из конского волоса, а медведя рогатиной потчевал; бывало, насквозь продырявит — силища у него была, да и смекалки ворох. Скупо у нас в те поры было с деньгами, взять их негде, а порох да дробь дарма не давались, беспременно нужны были деньги. Конечно, давали и без денег, так в счет пушнины, но крутит купец, вертит, пятачок платит, а пушнину за бесценок берет. Но мы с дедушкой ни в жисть на посулы не шли и в счет пушнины у купца ни черта не брали. Выручали нас тропки да стежки-дорожки.

Бывало, пойдет дедушка по своей охотничьей тропинке и меня за собой поволокет и велит мне замечать, что и как поставлено и как та или иная ловушка называется. Силки под тетеревов, так те обязательно на земле и чтоб пружинились, пружину дедушка мастерил из вересовой веточки. Ступит лапкой черныш-тетерев иль куропатка белая, нажмет педальку на сторожке, и будь ласков — сразу взлетит в петле и повиснет на лесине. Такого ни горностай, ни лесная мышь, ни проказница лиса не сожрет, в целости оставит. Под глухарей мы ставили ловушки-слопцы, а под рябчиков подстилочку с рябинкой. На лисицу дед ходил с приманкой — либо на живую кошку, иль с жареной курицей — и тоже ловил в клепи. Такие остались еще от прадедушки Асафа. Клепи перед становлением дедушка дресвой натирал да в можжевельнике парил, чтоб запах от железа отогнать. Рогатин на медведя у нас сохранилось три штуки. Они до сих пор у меня на повети под стропилами жируют. Одна рогатина взаправдашняя, ее из Архангельска дедушка привез, будто штык трехгранный, другая самодельная — двухострая, третья что те сенные вилы. Каждая из них не по одному медведю достала. Бил медведей рогатиной прадед Асаф, бил той, что похожа на сенные вилы, и там тридцать две зарубки, — значит, Асаф достал тридцать два медведя, а вот коя двухострая, на той счета нет, много зверя сгублено. Один только мой дедушка, Петр Васильевич, той рогатиной запорол сорок пять медведей, да на сорок пятом его сама медведица достала. Все волосья на голове вместе с кожей на загривок завернула. Выстоял старый. Попосля взаправдашней, архангельской рогатиной еще убил пятерых да двух живых медвежат в град Питер сдал.

А ружье? Было у нас в семье и оно. Кремневое было. Но висело в закутке вроде кочерги, а потом дядя Паша тот ружейный ствол для самогонного аппарата употребил. Не ружье, а наказание. Бывало, идем с дедусей по поляночке, сидит зайчишка да лапками мух отгоняет. Дед так и этак, метится ружьем в зайца, пыхтит, кряхтит, порох из рога на полочку сыплет, а потом курок на кремень спускает. Стук… и осечка, стук… и снова сыплет порох — не берет кремень. Дедушка на кремень ругается, меня рукой к себе манит: мол, внучек, спичку зажги да порох на полочке подожги, а пока я подпаливаю порох, зайца след простыл. Дедушка плюнет, выругается — и снова в путь. Вот как было. На лету птицу такой палкой не убьешь.

Хочь худо ружье было, но мы без добычи в дом не приходили. В тую пору и охотников-то у нас в волости были я и дед, дед мастер, а я подмастерье. Лес наш широкий, густой, березовые рощи, сосновые