Птичий гомон на зорьке усилился. Рядом с нами все время позванивала зырянка. Влево, на Окуневском болоте, кричали журавли, справа чуфыкали косачи-черныши. Все живое вышло на весеннее раздольное гульбище. Пляши, сколько хочешь, пой, как хочешь, гуляй, наслаждайся в полную душу — запрету никому нет.
Скоро мы пришли к месту тяги. Справа стоял впритычку к речке густой сосняк. С высоченных сопок скатывался мелкий ельник, березник с осинником. Прямо перед нами бушевала в порогах гулкая Няндома-река. Пожня, на которой мы остановились, была гладкая, длинная, напоминающая утиное яйцо.
— Вставай здесь и жди, — сказал Сергей Иванович, невзначай моргнул правым глазом, указал мне место у опушки леса под шарапистой березкой, которая только еще начала разлуплять свои почки. — При стрельбе не торопись. Завсегда помешкай, прикинь, что и как, а потом уж…
И ушел в другой конец пожни. Там Сергей Иванович остановился под кроной высокой сосны.
Вечерняя заря угасла. Вот далеко-далеко, еле заметно, выпорхнула сначала одна звездочка, потом другая, и небо засветилось мельчайшими огоньками рассыпанных, точно из лукошка, звезд. Птичий гомон постепенно стих.
Я стоял и ждал прилета. В ожидании посмотрел на пожню и увидел шагах в десяти от себя зайца-серяка. Он быстро-быстро шевелил ушами и при этом занятии что-то лопотал, точно блеял барашком. Вскоре на это лопотание прибежал еще зайчишка, и друзья так принялись резвиться на лугу, что от них даже парок пошел. В это время с высоты, из-за речки прямо на зверьков стремительно обрушился ястреб-зайчатник, но промахнулся. Зайцы скрылись в густом можжевельнике, а ястреб снова взмыл над вершинами леса. Потом снова метнулся в мою сторону молнией и, очевидно заметив меня, сделал крутой разворот и, выйдя из него, плавно поплыл над речными изгибами.
Утихли лесные шорохи, и наступила тишина. Но вот скоро в эту тишину легко и спокойно вошло: «Цвист»… А потом весь перелесок ожил, заговорил: «Квор-р… квор-р…квор…цвист». Я вскинул ружье. Прямо на меня, с южного конца пожни, невысоко над берегом и опушкой, плавно шевеля крылышками, наплывал вальдшнеп. Я выстрелил. Птица перевернулась в воздухе, но снова выправилась и спокойно повернула обратно, возобновив хорканье. Раздался другой выстрел. Вальдшнеп сложил крылья. Это Сергей Иванович положил начало охоте.
Я хотя и промазал, но остался вполне спокоен, ожидая нового прилета. Не прошло и пяти минут, как я вновь услышал, уже в противоположной стороне из-за речного поворота: «Квор-р…» Вальдшнеп тянул свою песню очень медленно. Поравнявшись со мной, он сделал некрутой разворот в сторону опушки. Я выстрелил. На этот раз красный лесной кулик упал к моим ногам.
Стемнело, а вальдшнепы продолжали тянуть. Ночь шла тихая, сухая, прохладная. До чего же приятно отдохнуть на чистом воздухе, досыта напоенном весенней влагой — корнем жизни. Уходить из леса не хотелось.
НА ЛАЗУ
Мне в ту пору надо было бы по заполью бегать да черным кошкам хвосты солью посыпать, а я уже к охоте пристрастился так, что не дай боже обсохнуть коже — всегда и всюду хотелось быть на переднем краю. Ночи спать не мог, все думал, как бы мне дедка своего, Василия Семеновича, обмануть да у него ружьишко слямзить и с ним по лесочку походить, да все случая такого не было, а меня донимало, подмывало, что вода у запрудницы. Но вот оно, долгожданное, приспело, поспело, и мой почтенный старик, улыбаясь, скороговорочкой молвил:
— В Запербовские овсяные полянки медведь навострился. Всю серединку статного овса примял, прижевал, грудью своей исчерноземил, а помет хочь в короба складывай — много… Надо бы, внук, попробовать. Надо бы… а?
— Ладно уж, дедко, попробую, — потягиваясь от удовольствия, с достоинством взрослого отвечал я дедушке и самочинно пошел к ружьишку, которое висело на переметине у сеновала. С любопытством снял ружьишко, принес и подал дедку, а он:
— Ты, ужотко, внук, сам, сам с усам. Зарядку делай по нашим, никем не писанным правилам.
А правила у старых охотников были настоящие — береги порошок, как пастушок, раз разрядишь, другой прирядишь, а третий в островерхую точку попадешь.
У дедушки для зарядки ружья были сделаны самодельные приборчики — побирушечки. Наперсток для пороха, полурог для дроби, а пыжи тряпичные — бумагу дед жалел. Но долго мы в этот раз искали наперсток. В пороховнице его не оказалось, в кожаном мешочке тоже не было. Дедко все штанины облазил, весь пол в избушке обшарил, а найти так и не смог. Осерчал старик и давай на меня кричать:
— Заряжай, внук, наугад, по-тульски. Те мало, когда ошибаются. Левша мерок не любил, а аглицкой блохе подковы мог сделать — залюбованьице!
По-тульски заряжать я уже знал, да, бывало, по-пошехонски и стрельнуть приходилось. Помню, на реке было дело, в Троицын день. Мой одногодок Гришка стырил у отца полмерки пороха, завернул его в полую кочергу да тряпицами проход затыкал и говорит мне:
— Поджигай припалом.
Нет, думаю, шалишь, милый, ты уж сам дырку заткнул, сам и прижиг делай. Ну конечно, он и сделал. Бабахнуло, аж гром пошел, кочерга перевернулась, раздалась, вверх полетела, а Гришка ожегся. Правый глаз вытек, так что ему опосля в городе новое стеклышко вставили, а другой так с пригаром и остался. Видит, не обижается. Свою жену от других отличить может: говорит, больше ему и не надо.
После того, как на пожне началось смерканье и стала подкрадываться сумрачность, меня дедко на кобылу подсадил, а сам на коня прыгнул и командует:
— Шагом аллюр два креста.
— А что это такое? — спрашиваю я деда.
Он головой почал мотать да смеяться:
— А черт их знает, что такое…
Проехали речку Пербово. Гряда леса началась, а тут и наши овсяные полянки. Дед едет впереди, а я следом за ним, посвистываю. Дед прикрикнул:
— Перестань свистеть!
А как я перестал свистеть, то сразу невесело стало. Дедко опять на меня кричит:
— Вставай на челку лошади и подтягивайся за еловый сук, а тут и лабаз. Я его еще в полдник для тебя слабазил. Добрый лаз.
Встать-то я встал, а вот челки у лошади найти никак не могу. Дедко снова кричит:
— Балбес синебровый, глянь вправо, вишь, щетина растет… Напружинься да маятником ноги забрасывай. Суком подпор делай, а выгиб головой.
— Ну, — замечаю я дедку, — наговорил, что языком на песке набродил, а что к чему — никак не пойму.
— Бесталаннай ты, вот и не понимаешь, — кричит дедко и рукой на челку лошади показывает да на сук глаза весит. — Догадывайся.
Я догадался. Руками цепко взялся за сук, ноги вперед, а голову назад и перевалил свою тыльную часть поверх сука, а тут и лаз. Когда уселся по приятности, сказал дедку:
— Поезжай, деда.
И дедушка уехал в старую мельничную избушку, что ласточкой приткнулась на высоком уступе Берендяевской горушки на Плашном. По сторонам лес, впереди речка бежит, вода журчит, песок ссыпается, а как ветер почнет елочки чесать, то горушка вся рыхлится, что водушка стекает в речку.
Не успела исчезнуть заря, как в правом углу полянки затрещала изгородь, и следом за этим треском из мелкого ольшаника высыпала медвежатная кадриль — сама медведица хоровод возглавляет, трое детишек вокруг ее взаходясь играют, а пестун, разинув пасть, что-то рявкает, видно командует да ветками по сторонам кидается. Чудная картиночка. Умную игру ребятишки затеяли. Носятся с визгом да посвистом вокруг матки, а той и приятно и смешно. Ноздрями водит, будто воздух щупает: вкусен ли, тверд ли он и не пахнет ли живым душком. Пестун размяк, лег в борозду, роздых делает, а сам незаметно без мамки овес шамает — вкусно, видно, аж сопенье слышно. Я сижу на лабазу, и приятно мне доглядывать такую картинность.
Но вот время игры кончилось. Медведица пощипала медвежат, те к пестуну побежали, а сама легла на живот и давай на меня ползти, ближе и ближе норовит ко мне, а у меня ноги в лихорадку пустились, чечетку отбивают, сижу бодрюсь и острастку себе ущипами делаю. Но медведица рявкнула: может, на меня, а может, и на кого постороннего, я тут не удержался, прицелился и — хлесь! Что-то треснуло, что-то ухнуло и чем-то меня ударило в правое плечо, да так сильно, что я вытряхнулся с лабаза да прямо под коренья валежника полетел. Чувствовал, как валился, а потом на что-то наткнулся и все забыл — память куда-то вышла, не приметил.
Открыл глаза и сам удивился. Залез на лабаз, когда вечерять начиналось, а сейчас уже солнце высоко и такая стоит испарина, что мне и жарко и парко. Поряду со мной дедко мой Василий Семенович сидит да каким-то снадобьем мне голову натирает, а как увидел, что я глазами моргаю, закричал:
— Мать честная, да никак парень-то ожил! Вот бы, ешь те мошкара, муха зеленая с комарами.
Бабка вокруг меня семенила, мне в руки толкала краюшку черного хлеба, в другую руку крынку парного молока.
— Испей, желанный, все болячки молоко коровье снимает, а краюшка хлебца богоданного горлышко расширяет.
— А где ж медведь-то? — спрашиваю я между прочим у дедушки Василия Семеновича, а он мнется, заливается, улыбается да подмиг мне делает:
— В лесочке, внучек, гуляет, тебя дожидает…
И тогда я встаю на ноги и — отродясь никогда не крестился, а тут перекрест себе сделал, сказал:
— И дождется…
Дед на меня опять же цыкнул:
— Дай только подрасти, а я уж ей потом…
А чего потом, я тогда так у дедушки и не понял.
Но ровно через год первую охотничью ошибку я все же исправил.
Дело было так. В летние жаркие дни мы пасли лошадей в загоньях Явенгских дач, что примыкают к Турабовским дачам. В тех загоньях трава была съедобная, калористая, для лошадей приятная, с разными пряностями. В лесу было много нетореных дорог, были ухабистые места с кучами валежника, да попадались кое-где и овраги с овражками, сплошь заросшие жимолостью да хворостинником. Но для крестьянских лошадей в оводяную пору было здесь поле — гулянье. Овод не прожужжит, можжевельник не пропустит, комар поплачет, да и тот счахнет. Густой лес — надежное укрытие для лошадиных роздыхов. Днем лошади паслись у безымянного ручья, что кольцом опоясал крутую серебряную сопку в Турабовщине, а по вечерам мы лошадей сзывали в становье. Становье было густоельниковое, огороженное высокой изгородью, так что для мишек и машек был полнейший непролаз.