Согласился я с матушкой. Взял того Долбанем в руки, для всякой важности глаза тряпицей перевязал и снес его к Симкину ручью, а там тряпицу с глаз снял и отпустил на все четыре стороны.
Долбанем взлетел и как будто в радостях затекал. Сразу на большую ольшину подле меня сел и почал ее долбать, да так, что от бедной лесины щепа полетела. Поглядел я чуток на своего приемыша и отбыл восвояси доложить о содеянном матушке. Только я в избу вошел, стал матери рассказывать, как в окошко стукоток раздался. Поглядел я и заулыбался. На приступочке рамы мой Долбанем сидел и в окошечко глядел.
— Запустить, что ли? — спросил я у матушки.
Та поглядела на дятла, сморщилась и отвечает:
— Полати издолбил? Издолбил. Квашню испортил? Испортил. Оконные переплеты тоже подолбал? Подолбал. Ну, куда ж его, порченника такого? Куда?
Матушка в не в дух вошла, заплакала. Я глядел, глядел да на крылечко вышел, а Долбанем прямо ко мне на плечо сел. Я его так и этак стал уговаривать: улетай, мол, дурашка, в свои леса к сородичам, там вольготней, чем у меня на подворье. Будто послушался. Взлетел и в овраги полетел. В этот день больше не ворочался.
Сенокосная пора, страдная пора, некогда прохлаждаться да в избе чаи распивать, роздых делать недосуг. Несколько ночей провели в лесных избушках. Потом вернулись в деревню. В избе нашли полный порядок, только в левом крыле избы у первого окна нижнее стекло рамы выбито. Матушка поглядела то место и говорит:
— Ребятишки камнем набедокурили.
Так по крайней мере подумал и я.
Наш приемыш больше не появлялся. Прошел, может быть, месяц, а может быть, и больше. Мы с матушкой на колхозных пожинках день урожая справили, а потом стали избу к празднику убирать. Я стал портреты от пыли обтирать. Дошел до родового портрета: еще в прошлом веке в Вытегре фотографировались мои папаша с мамашей да дедушка с бабушкой. Снял я тот портрет, и из-за него мне под ноги свалился небольшой комочек. Поднял его за какие-нибудь ценные бумаги, а как поглядел и обомлел. Тот комок оказался нашим приемышем. Сложив крылышки и клюв под грудинку подогнув, Долбанем спал вечным сном. Так уж, видно, у них ведется, где повзрослел — тут и захирел.
А мне до сих пор его жалко.
НА ПРИПЕЧИНКЕ
— Снег весной таял так быстро, что я не успевал за ним гнаться. Я гонюсь за ним, а он убегает, кочки на пожнях да на полянках оголяет — удержу ему нет. Дождика тоже нет. Солнце светит, полянки, пашни, пожни и леса греет. Набухли почки у ивы, на березках стали лопаться. Появился первый маленький лист. Не зевай, охотник. Если у тебя ноги от зимней охоты не прохудились, то бегом беги на тетеревиные да глухариные тока.
И пошел я в то время на ток в большое Спорное болото. Ягодное болото. Знал я там и выжимки глухариные. С осени углядел, а в марте проведал. Тогда там много сосновой иглы было, да и помету уйма. Добер был шатер сосенок среди болота. Стоят румянятся да иголками потренькивают, будто на балалайке играют. Вокруг болото, сухое болото и ягодное. Холеное место для глухариного тока. Шишки хоть отбавляй.
Постоял вечерком в том бору, прислушался. Глухариную песню услыхал. Играет, паршивый, да подруг к себе заманивает. Раз и два. Под его веселую игру подход к нему делаю. Скок и стойка, стойка и скок. Иногда шаг шагнешь, а иногда и два отмеряешь. Можно бы больше, да дальше песня не пускает. Вот так и мытарил с вечера до утра. Четырех глухарей-мшаников в мешок уложил. Тулочка и на этот раз не подвела. Берегу ее и после каждого выстрела тулякам спасибо говорю. Ружье что надо: хлесь и…
Утром солнышко заиграло, припечинку сделало. Вокруг меня такая певучая игра пошла, что не расскажешь. Красивая игра! Я вышел из болота на небольшую лесную проплешинку, выбрал сухое место, сел. Захотелось курить и немного ногам отдых дать. Горло бы полагалось на крови прополоскать, да пробка на ходу у продухта вылетела, и он весь расплескался, мешок смочил. От него и сейчас еще воняет. Ну, это ничего. Снял я свой маскхалат, постелил его на мшаник под сосенку, а глухариков на валежинку примостил, чтоб в глазах были. Прилег на землю и сразу уснул.
С устатку хорошо спится. Не знаю, долго ли я так прохлаждался, как слышу: мою обутку кто-то рвет да терзает. Был я в ту пору в лапоточках. Теплее в них. Вода там не задерживается, а если обуешься с сеном, да шерстяной портянкой то сено обернешь, тогда и совсем хорошо. Лапти мои в дороге прохудились, и кое-где березовые заплетки вылезли наружу, сено тоже выглядывает из них. Открыл я глаза и вижу: два рыжих медвежонка грызут те заплетки и хоть бы что, ноги мои тревожат, и им весело. А мне не до веселья! Лежу и соображаю, как бы от них скорее отделаться. Ружье приглядываю: где оно у меня поставлено? Увидел. Недалеко от меня на земле валялось. Такое я еще никогда не делал. Это с устатку. Легко рукой протянулся, нащупал ствол и к себе потянул, а сам все думаю. Отпихнуть медвежат нельзя, закричат, а матушка услышит тот крик — беда тогда! Только я об этом подумал, как увидел — прямо передо мной метрах в шести-семи сама лесная королева Машка в буром халате стоит у валежины и моими глухариками завтракает.
«Стерва!» — чуть не крикнул я, да вовремя сдержался. Нельзя в прорубь головой лезти, когда можно сначала ногами попробовать. Стал ждать, что и как пойдет дальше. А медведица? Рявкнет, чавкнет да хрустит глухариными косточками. Ей скусно. На готовое пришла. А мне? Я за патронташ, соображаю. В заднем карманчике у меня всегда жаканы заряжены. Пощупал и сразу духом стал упадать, карманы были пусты. Видно, патроны с жаканами дома забыл. Грустно. Опять же лежу и соображаю. Буду тише травы и ниже мшаника. Ежели она пойдет на меня приступом, то дублет картечью прямо в лоб, и тогда…
Медведица закончила свою трапезу, с моими глухариками справилась отлично и пошла сытая в даль лесную. Медвежата оставались пока при мне. Хотелось сунуть им по-настоящему, да побаивался, воротится медведица — бока намнет. И правда. Медведица вернулась, рявкнула на детишек и снова в лес. Медвежата услышали материнский приказ, последовали за ней. Я полежал еще несколько минут, пришел в охотничью степень, вскочил, взял ружье и — хлесь дублетом.
— В кого же?
— В воздух.
— Зачем?
— Для острастки.
С ПОПОМ, ДОРОГОЙ ОХОТНИЧЕК!
Осень в тот год стояла сухая, ведренная. Солнца было так много, что наши мужики все удельные покосы обшарили да большегрузные стога сена наставили на редкость. Бывало, идешь по берегу реки Ноздрега, а ноги все время путаются в сочном коровьем корму. Осенью прибрежные луга так с травой и под снега уходят, а теперь все по-иному.
После бабьего лета подул западник и началась морока. Большого дождепада не видно, так себе — одно наказанье, частит, частит, будто вода льется через мелкое сито, ни шатко ни валко, с горем пополам. Дождевых капель как будто и нет, а фуфайка мокрая — выжимай да суши. С кепчонки тоже рыжие капли по лицу сползают. Но больно добро в такой грибной день стоять на берегу порожистой речки со студеной водой да ловить торпицу иль корбеницу — изюминки, а не рыба. Вода в такие дни буреет что кофе, раскидисто ворочается в омутах, звенит в падунах, что в шаркунцы брякает. А рыба? Она в таком кофейном царстве себя королевой чувствует, плещется, никого не боится.
В такой день я стоял на берегу реки, близ Кивручейского моста, не торопясь пересаживал на крючке червей. Клев был еще не в разгаре, а так — одно баловство. Забросишь леску, поплавок сразу на дно ткнется, рванешь с подсечкой и… пусто, а не густо. Червяк обглодан, конец крючка оголен, а торпа взаходясь вертится, будто смеется.
Так было до полдника. Потом настал настоящий клев. Ни единого промаза. Леску в воду, хлесь за удилище — и на берег летит подцепленная крючком серебристая рыбина с звездочками по бокам.
Закурить в такой клев некогда. Мотаешься так с удилищем, что мотовило, устанешь, а иногда и вспотеешь вот как. Снял я под вечерок с себя рюкзак с рыбой, повесил на березовый сук, рядом поставил дружка-приятеля, тулку двухстрельную, под корень положил бутылку с козьим молоком, и стало самому блаженно и много легче. После этого я ближе к воде стал подтягиваться. Прыгнул на один искырь, который торчал из воды, проступился и подался на упавший хлыст да тут и сел. Было удобно, что на стуле: сиди себе да забавляйся. Червячки в мешочке на шее висят, банка с вьюнами у ног стоит. Приятность.
Ловлю рыбу, размышляю, какие из нее жаркие моя старуха будет делать, и слышу неподалеку от себя, кто-то чавкает. Оглядываюсь и своим глазам не верю. Под той березкой, на сук которой я повесил рюкзак с рыбой, стоит медведь и рвет парусину, а как разорвал — почал рыбу есть с запоем. Ну, думаю, черт бы тебя взял, и хлесь в медведя еловой шишкой, что под ногами болталась, на земле отлеживалась. Думал, что медведь испугается и убежит, а он и в ус не повел, поглядел в мою сторону, лапой погрозил: мол, нече тебе смеяться надо мной, и ест себе выловленную за сутки мою торпу. Скусно ест, аж сопит и тяжело дышит. Я в него снова шишкой кинул да гавкнул что дворняжка, сижу, гляжу и про ловлю забыл. Медведь хотя и был сильно тощий, не великий, а все ж зверь. Помять меня может. В случае отступления для ног дорожку приглядывал. А он? Съел весь мой дневной улов, рявкнул, — значит, спасибо сказал, да как развернется и хлесь в меня пустым рюкзаком, а я за ружье… Но его поряду со мной не было, под березкой ружье стояло.
Вижу. Медведь постоял немного, облизнулся от вкусных яств да свою морду под корень хлесь, бутылка с молоком вылетела прямо к моим ногам. Медведь на задних лапах повернулся, снова рявкнул-выбранился, ко мне подался. Я в отчаяние впал. Бесстрашие исчезло. Судороги в ногах заходили, в «дальнее» место захотелось, чтоб отдушнику животу дать. Хотел подняться на ноги и не смог. Словно кто их в петлю захлестнул. А медведь? Хватил мое ружье по стволу березки и опять с ним на меня подался. Не стерпел тут и я. Схватил толстый кол, что лежал поряду со мной и прямо с поворота с ним в речную холодную воду окунулся. Споначалу стал захлебываться, а крикнуть на помощь некого. Тишина кругом. Оторопел, забарахтался, руки заходили колесом, ноги заплескались, и таким побытом я приплыл к другому бережку.