Хорошо, что река неширокая, быстро берег настиг. Хорошо, что вода с лета теплая, ноги судорогой не взяла. Вышел на берег, встряхнулся от воды гоголем, поглядел на медведя. Он как раз в это самое время стоял на задних лапах, передними отбивался от мух да комаров, бойко плевался да широко открывал рот, показывая красный язык, будто меня дразнил, приговаривая: «С попом, дорогой охотничек!»
И, махнув на прощанье мне лапой, он круто повернулся и скрылся в густой заросли ельника.
ИНСТИНКТ
Держал я на своем подворье пару гусей: Дашку да Юшку. Разудалые были. Здорово гоготали, а на еду были разборчивы. Ели с большим раздумьем — не всякое блюдо. Требовательные гуси. Дай им мякишек, да чтоб с чистой водицей, а где ж его взять, этот мякишек, когда в тую пору я сам получал триста граммов из ржанины-непропека? Кое-как содержал, а они-то уж меня… Так отблагодарили, что за всю тую зиму ни единого яйца Дашка не сдала в хозяйскую кладовую. Взаймы берет, а отдачи не дает.
Как-то я достал льняного семени, вымочил его, выпарил в луженом чугуне и для охлаждения в сенник снес. Моя Авдюшка лепешки собиралась печь. Потом растопил печурку в зимовнике, сижу, жду Авдотью. Она пришла и ну по ногам ладошками хлестать да гоготать — тоже гусыня…
— Что стряслось? — спрашиваю я ее.
А она смеется, да и все тут, а как отсмешилась, промолвила:
— Все твои льносеменные лепешки Юшка склевал, да как, взаходясь, даже Дашку к сковородкам не допустил.
Вот, думаю, дура баба, нашла время смеху. Юшка околеть с обжорства может. Выбегаю я второпях на поветь, вижу гуся — тяжело гогает, крылья пялит да на брюшине ворочается. Жалко мне его стало. Поднял на руки, помял животик, а отходить так и не мог. Помер Юшка, а Дашка в плач пустилась — гогочет печально и слезу пускает.
Подошла весна. Выпустил я тую гусыню на разгул, а сам поглядываю — куда шельма пойдет? Вижу — ушла Дашка к реке, там постояла на одной ноге, по-вдовьи погоготала да в разлив пошла. Река наша в тую пору была вольная, спесивая, все луга обмочила, все броды перекрыла. Чую я гусиный полет. Косяками летели гуси в родные места. Кричали нежно, аж истома брала. Моя Дашка слышала те крики, ответствовала и как будто веселей стала. Вечерком завсегда домой приходила, а ночь с грехом пополам коротала. Утрами сама к реке уходила и там скулила и скулила — кавалерчиков приманивала.
Таким манером прошла неделя. Солнце выше на припечинку вышло. Гоготаннее стали гусиные крики. Взмах крыльев ретивее. Охота разрешена, и почался в разливе ружейный стукоток, да такой, что моя Дашка хоть не из трусливых, а с перепугу часто домой убегала, но гулять туда все равно ходила. Однажды она явилась от реки с таким гоготом, что спасу нет. Гляжу на нее. Дашка вся сияет, а следом за ней чужой гусь ковыляет, правое крылышко по земле волочит. Я на гуся кышкаю хворостиной:
— Куда, непутевый? Это тебе не твой двор, а чужое подворье…
Вижу, гусь за мою Дашку прячется, что-то ей гогочет, будто защиты просит. Даша шею вытянула, клюв навострила и на меня подалась — вся в гневе, глаза сверкают, что бусинки у девушки на грудке.
— Не смей! — кричу я ей. — Чего на хозяина лаешься?
А она хвать меня за штанину — треск пошел, прямо по шву штаны лопнули, а Даша гогочет, шипит и меня от гусака подальше оттаскивает.
«Тоже себе кавалерчика привела, — думаю я, — заступница! Наверное, с чужого двора ускользнул. Напой его, накорми, а хозяин найдется, тебе же холку начешет да, пожалуй, еще и вором обзовет».
Подумал так я и вижу — моя Даша клювом у гусака крылышко складывает, с перышек кровь счищает, — значит, приголубила. Гусак к ней на шею клюв положил, рот от удовольствия раскрывает. Но скажу прямо. Удовольствия у него не было. Я понял, что какой-то бездельник из охотников картечиной ему крыло перешиб, из раны кровь сочилась. Тую рану я бинтом перевязал — ничего, гусак дался, а Даша? Когда я перевязывал у гусака рану, она так умильно стояла около меня и так ласково шипела, будто меня благодарила.
Наутро гусак вместе с гусыней вышел из стойла, на поево, что Авдюшка сготовила, напустился — досыта поел, клюв обчистил, меня увидел — поклонился, гочкнул, будто ведро воды в лужу выплеснул.
— Преблагодарен, — ответил я ему и снова рану перевязал.
Ничего. Гусак терпел, а гусыня стонала, будто ее перевязывали. В полдник гулять отпустил, поглядел. Гусак увидал своих сородичей, что косяками над ним пролетали, истошно кричал им, звал на помогу, да те пролетали, а моя Дашка? Прямо-таки голубка по нем беспокоилась. Как почнет гусак крыльями хлопать, Даша тут как тут, спрашивает:
— Что, милашка, надо — спомогу!
Но на одном крыле гусак подняться не мог, так ввечеру снова на ночлег в мое подворье пришвартовался. Даша рада, да и я тоже. В зиму думал пустить — гусей разводить.
Так Дашка и гусак живут вместе месяц, другой, третий. Бабье лето настало. У гусака, которого я тоже Юшкой окрестил, рана заросла, крылышко исправилось. Бывало, выйдет утром из сарая, загогочет, поева напьется и крылышками закачает-захлопает. Стал подлеты делать. Один раз прямо на крышу сараюшки взлетел и мою Дашку туда же кличет. Но где ей… дамочке?
Потом подошла осень. Стаи птиц на юг потянулись. Первый косяк гусей пролетел — у нас в разливе кормились. Увидел Юшка сородичей — затосковал. С Дашкой погрубел — бить стал. Но и на этом ему спасибо. Даша за лето мне яиц на развод наносила. Десятка три иль четыре, а то и больше.
И вот однажды Юшка не вернулся. Долго я его искал. Все заполье обшарил. Найти не смог. Утром с Дашкой все пойменные места облазили. Дашка гоготала — звала кавалерчика. Но нет… Смылся наш Юшка.
Ждал я его день, два, неделю, а потом жданки все вышли, и я успокоился. В воскресный день с Авдотьей вышли в реке белье полоскать, Даша тоже с нами. Гуси все еще тянулись клиньями к югу. Даша видела, гоготала, к себе приглашала, прихорашивалась, перышки чистила — тоже опрятнейшая дама и тому прочее.
Когда моя Дуня закончила вахту с бельем, голову к небу подняла, а там стая гусей летела, и один гусь из той стаи вылетел наперед и к моему дому полетел. Круг над домом сделал, сел у изгороди, прогоготал, кого-то покликал. Потом снова поднялся и к пойменным местам прилетел, а когда увидел Дашу, гочкнул, словно захлебнулся, и так радостно вниз пошел, над Дашенькой моей пролетел, чуть крылышками ее не задел. Даша ножками засеменила, заговорила напевно, разудало. Гусак второй раз пролетел и низко-низко над Дашей. Шею к земле протянул, клювом покачал — видно, целоваться лез, но потом сделал взмах крыльями, простился и в вышину за косяком подался.
А Даша? Бедная дамочка опять вдовой осталась. Она узнала Юшку по крику. Сначала порадовалась, а как тот в вышину взял — в обморок упала — это у дамочек бывает. Я на руки ее взял, водицей спрыснул. Даша глаза открыла и что-то с раздражением сказала, вроде как бы такое:
— Инстинкт.
Оно конечно, кто где родился, в чьей семье крестился, где грамоте научился, того завсегда туда тянет.
СОЛОВЕЙ
У старого охотника Вани Выдрина я купил собачонку. Кобелек что надо: гладкий да на еду бойкий. Назвал я того кобелька Соловьем, а было ему тогда два месяца и два дня. Как домой принес, стал его молоком угощать. Он молоко не лопает, а все повизгивает да мордочкой вертит. Тогда я ему щей крестьянских в крынку налил, туда хлебушка покрошил и щи поставил Соловейке под нос. Понюхал и стал есть. Ох как уплетает! Хвостом крутит, ногами перебирает да те щи хлебает. Видно, хороша похлебка. После этого я почал Соловья щами кормить, а ежели когда случалось щей недохватка, то и кутью готовил да ею кормил, тоже не отбрасывал, взаходясь ел.
Рос Соловей круто, как говорят, не по дням, а по часам. Сразу видно, что кобелек костромской породы. Уши широкие, отвислые, бока поджарые, шерсть пепельного цвета, а ноги троешерстные, будто дегтем вымазаны. Пристрастился Соловушка ко мне. Будто малое дитя к батьке привязался. Бывало, на поветь выйдешь, а он встанет к дверям, воет, пока я не вернусь в избу. Ночами со мной спал: то на печи, то на лежанке. Сунет мордочку в шубницу и сопит себе во славу и на здоровье.
В августе, а тогда ему восемь месяцев и шесть дней исполнилось, почал я Соловья в заполье волочить да с поляночками, с лесочком знакомить. Поперву Соловей от меня не убегал, все позади меня бегал да около крутился, а как почуял заячий запашок — и пошел и пошел… где тут, не остановишь. Так я приучал Соловья к охоте месяца два. Добро кобелек стал в заячьих следах разбираться. Любую петлю распутает и зайца под ружье подаст. Как первого зайца из-под него убил, то ему передние ноги и все потроха скормил. С удовольствием ел и снова в лесок, снова подает свой голосок, извещает: «Нашел, к тебе гоню!» Я встаю на заячий выход и уверен, что беляк на ружье прибежит.
Одно с Соловьем было плохо, что один в дому никак не оставался. Бывало, втихаря уйду от него, а он как вспомнит про меня, все обнюхает, сам двери откроет и меня по следам найдет. Найдет в лесу, тявкнет, будто выругает, потом хвостом вильнет и в лес на след пойдет. Один раз я за тетерками пошел, так Соловья в хлевушку на прикол запер. И что вы думаете? Скулил, скулил, выл, выл да самую большую раму в хлеве выставил и меня настиг, лег у ног и жалобно скулит, — извинения, видно, просит. Я хотел его за уши надрать, да собаку обижать нельзя. Она может обидеться и совсем испортиться. Лучше уж ее приласкать, тогда и она должок тебе сполна отдаст.
Так и у меня было.
Погода в тот день была чудная, преисполненная теплой благодати. Солнце хотя и не показывалось над лесом, но его присутствие я чувствовал весь день и во всем. Ветерок шелестел, обдувал легонько. Грибов в ту осень было прорва. Куда ни поглядишь, всюду важничают подберезовики, глядятся красные рыжики, что рыжая шляпа, боровики в рядок встали, будто на службе в охране леса. Под ногами хрустела сыроежка, а кубарь, так тот, как на него наступишь ногой, хрупнет, будто палкой переломится. Весело. Поодаль от меня частенько потрескивали выстрелы. Был слышен собачий гон и повизгивание с тявканьем на белку.