Первая пороша, первая пороша — как белая июньская ночь! Всё невидимое делает видимым, всё тайное — явным.
Был лес тёмен и глух и вдруг посветлел и ожил. Никто незаметно не пробежит, никто невидимо не пройдёт. Каждый оставит след, сам о себе расскажет.
Рассказы, рассказы — нет им конца. Смешные и грустные, страшные и бесстрашные, длинные и короткие.
Вот короткий рассказ.
Выпал снег — вот-то перетрусили все первогодки! В жизни такого ещё не видели.
Первые ночь и день смирно сидели: а вдруг да что-то случится? Но ничего не случилось. Белое лежит и молчит.
Потрогали лапой — мягкое. Ткнули носом — не пахнет. Прикусили зубами — холодное. Не огрызается, не дерётся.
Обрадовался заяц-беляк: «Теперь меня, белого, на белом никто не увидит». Сорока запрыгала, задрав хвост. Лисёнок шагнул.
Начались и потянулись лесные рассказы.
Диковинный мне повстречался след: крестик и скобочки, крестик и скобочки. Сразу и не прочтёшь.
Всё короче прыжки, всё глубже скобочки по бокам. Немного прошёл — и конец: лежит на снегу певчий дрозд. Жалкий комочек встопорщенных перьев. Ножка отбита, вывернуто крыло. Видно, охотник осенью его подстрелил. С дрозда проку нет: подержал, да и бросил.
Жил дрозд калекой, еду на земле находил. На ножке скакал, на крылышки опирался. Как инвалид на костылях. Перебивался с брусники на клюкву, пока снег её не укрыл.
Тогда совсем отощал: упирается в ладонь грудная косточка. От голода и околел.
Жаль, не просвистит он весной своих песен, а до чего ж они хороши!
Пороша, пороша: кому диковина, кому белая книга, кому спасенье и радость, а кому и конец.
Песенки подо льдом
Это случилось зимой: у меня запели лыжи! Я бежал на лыжах по озеру, а лыжи пели. Хорошо пели, как птицы.
А вокруг снег и мороз. Слипаются ноздри и стынут зубы.
Лес молчит, озеро молчит. Петухи в деревне молчат. А лыжи поют!
И песенка их — как ручеёк, так и льётся, так и звенит. Но ведь не лыжи же, в самом деле, поют, где уж им, деревянным. Подо льдом кто-то поёт, прямо у меня под ногами.
Уйди я тогда, и подлёдная песенка осталась бы чудесной лесной загадкой. Но я не ушёл…
Я лёг на лёд и свесил голову в чёрный провал.
За зиму вода в озере усохла, и лёд навис над водой, как лазоревый потолок. Где навис, а где обрушился, и из тёмных провалов курчавится пар. Но ведь не рыбы же поют там птичьими голосами? Может, и вправду там ручеёк? Или, может, звенят рождённые из пара сосульки?
А песня звенит. Живая она и чистая; такую ни ручью, ни рыбам, ни сосулькам не спеть. Такую только одно существо на свете может спеть — птица…
Я стукнул лыжей по льду — песенка смолкла. Я постоял тихо — песенка зазвенела опять.
Тогда я что есть силы стукнул лыжей об лёд. И сейчас же из тёмного провала выпорхнула чудо-птица. Села она на край полыньи и трижды мне поклонилась.
— Здравствуй, подлёдная певунья!
Птичка опять кивнула и спела на виду подлёдную песню.
— А я ведь знаю тебя! — сказал я. — Ты оляпка — водяной воробей!
Оляпка ничего не ответил: он умел только кланяться и кивать. Снова юркнул он под лёд, и оттуда загремела его песня. Ну и что, что зима? Подо льдом ведь ни ветра, ни мороза, ни ястреба. Подо льдом чёрная вода и таинственный зелёный полумрак. Там, если погромче свистнуть, всё зазвенит: эхо помчится, стукаясь о ледяной потолок, увешанный звонкими сосульками. Чего бы оляпке не петь!
А нам чего бы его не послушать.
Кусок хлеба
На мусорную кучу зимой только сытый не летит. Но сытых зимой мало. Всё видят голодные птичьи глаза. Чуткие уши всё слышат. Думаете, раз птичьи уши не заметны, то они и не чутки? Как бы не так! Тихо скрипнет дверь — а птицы слышат. Хозяйка выплеснет из ведра помои — сразу увидят. Уйдёт — они тут как тут. Они — это вороны, галки, сороки и сойки. Птицы смышлёные, осторожные, хитрые. Человека они знают и знают, когда его надо бояться. Больше всего они любят тех, кто не обращает на них внимания. Но внимание на них трудно не обратить.
Вороны прилетают, шумя отсыревшими крыльями, и забавно моргают, мелькая белым веком. Будто закатывают глаза от удовольствия.
У сорок на чёрных бархатных спинках искрятся снежинки. А хвосты и крылья будто покрашены нефтью: отливают зелёным, лиловым и жёлтым.
Чёрные галки — в серых воротничках, глаза у них белые и удивлённые.
Сойка наряднее всех: рыжий хохол, на крыле голубое — как рябь на воде. Ладная, ловкая. Полный рот набьёт, даже горло раздуется. И скорее в лес: по углам рассовать. Рассуёт и снова летит. Страшно, а летит. От страха даже рот открывает и хохол поднимает дыбом. Даже бормочет что-то под нос. Но голод ещё страшней.
Голод пригнал галку-инвалида. Какой-то охотник отстрелил ей нижнюю половинку клюва. Ни клюнуть, ни взять, ни почистить перья.
Села, странно тонконосая, взъерошенная, отощавшая, с перьями-сосульками на брюшке. Будь что будет.
Положила головку на снег и боком-боком уцепила кусок. Кусок — день жизни. Будет ли он и завтра?
Видимо и невидимо птицы вокруг жилья.
Стукнула дверь: друг или враг? С ведром или с ружьём?
Лучше бы спрятаться, да надо лететь. На мусорную кучу только сытый зимой не летит. А сытых зимой мало.
Своя песня
Все птицы хороши, но скворцы с особой изюминкой; каждый у них в особицу, один на другого не похож.
Пером и росточком одинаковы — скворцы и скворцы! — да у каждого свой талант. Один вдруг чечевицей крикнет, а сосед — куличком. Кому воробей по душе пришёлся, кому — жаворонок. А иному — петух, а то и кошка! И от этого скворец не просто «скворец», а «скворец с чечевичкой», «скворец с иволгой», «скворец с куликом». А есть и такие, что на многие голоса молодцы.
Собрались как-то у меня зимой в клетках разные птицы: зарянка, щегол, синица, чиж, клёст да снегирь. Птиц много, но все разные, на разных языках говорят, друг друга не понимают. А самим с собой разговаривать не очень-то весело. Нахохлились птицы.
Но был среди них скворец. Пикнет, бывало, заряночка грустно — скворец ей в ответ заряночьим голосом: «Ти-ик!» Заряночка насторожится, просвистит что-то. И скворец в ответ просвистит. Заряночка весёлую нотку свистнет — скворец ответит. Потом скворец просвистит — заряночка откликнется.
И так с каждой птицей: со щеглом, чижом, синицей, снегирём.
Птицы радуются: кому не приятно на родном языке пересвистнуться! Так всю зиму и жили припеваючи.
А всё скворец! С каждым общий язык нашёл, каждого расшевелил. И себя не забыл: песню свою новыми звуками наполнил. Хороша песня стала: и своя и для всех!
Вежливая галка
Много у меня среди диких птиц знакомых. Воробья одного знаю. Он весь белый — альбинос. Его сразу отличишь в воробьиной стайке: все серые, а он белый.
Сороку знаю. Эту я по нахальству отличаю. Зимой, бывало, люди за окно продукты вывешивают, так она сейчас же прилетит и всё растреплет.
А вот галку одну я приметил за её вежливость.
Была метель.
Ранней весной бывают особые метели — солнечные. Снежные вихри завиваются в воздухе, всё сверкает и несётся! Каменные дома похожи на скалы. Наверху буран, с крыш, как с гор, текут снежные водопады. Сосульки от ветра растут в разные стороны, как косматая борода деда-мороза.
А над карнизом, под крышей, есть укромное местечко. Там два кирпича из стен выпали. В этом углублении и устроилась моя галка. Чёрная вся, только на шейке серый воротничок. Галка грелась на солнце, да ещё и расклёвывала какой-то лакомый кусок. Уютное местечко!
Если бы этой галкой был я, я бы никому такое местечко не уступил!
И вдруг вижу — подлетает к моей большой галке другая, поменьше и цветом потусклее. Прыг-скок по карнизу. Круть-верть хвостом! Села напротив моей галки и смотрит.
Ветер её треплет — так перья и заламывает, так белой крупой и сечёт!
Моя галка кусок свой схватила в клюв — и шасть из углубления на карниз! Тёпленькое месточко чужой уступила!
А чужая галка хвать у моей кусок из клюва — и на её тёпленькое местечко. Лапкой чужой кусок прижала — клюёт. Вот бессовестная!
Моя галка на карнизе — под снегом, на ветру, без еды. Снег её сечёт, ветер перья заламывает. А она, дура, терпит! Не выгоняет маленькую.
«Наверное, — думаю, — чужая галка очень старая, вот ей место и уступают. А может, это всем известная и всеми уважаемая галка? Или, может, она маленькая, да удаленькая — драчунья». Ничего я тогда не понял…
А недавно вижу: обе галки — моя и чужая — сидят себе рядышком на старой печной трубе и у обеих в клювах прутики.
Эге, гнездо строят! Тут уж каждый поймёт.
И маленькая галка совсем не старая, и не драчунья. Да и не чужая она теперь. И уж, конечно, не всеми уважаемая.
А моя знакомая большая галка совсем не галка, а гал!
Но всё равно мой знакомый гал очень вежливый. Я такого первый раз вижу.
Земля!
Сосна была высоченная, мачтовая. И на ней, как на корабельной мачте, было воронье гнездо. Настоящее воронье гнездо, на настоящей корабельной сосне.
В гнезде сидел зоркий наблюдатель — воронёнок, сын ворона. Он вылупился из яйца очень рано, когда вокруг ещё лежал снег. И вот сегодня он первый раз в своей жизни увидел среди безбрежного снежного моря тёмное большое пятно — проталину. Над проталиной струился пар, и она плыла и колыхалась, как далёкий мираж.
— Ко-рр! Ко-рр! — на весь лес крикнул удивлённый воронёнок. — Ко-рр!
Вот так наблюдатель-моряк, сидя в «вороньем гнезде» на корабельной мачте, завидев далёкий берег, кричит радостно и громко: «Земля! Земля!»
Заячий хоровод
Мороз на дворе. Особый мороз, весенний. Ухо, которое в тени, мёрзнет, а которое на солнце — горит. С зелёных осин капель, но капельки не долетают до земли, замерзают на лету в ледышки. На солнечной стороне деревьев вода блестит, теневая затянута матовой коркой льда.