В лесу хорошо видна тропа, протоптанная медведями и оленями. Она тянется вдоль речного берега, в нескольких метрах от края леса. Река Ледяная все еще покрыта коркой льда. Внезапно щенки начинают лаять. В зарослях багульника на скалистом склоне показывается голова медведя. Я удерживаю за шкирку Айку, рвущуюся в бой. Ее брат уткнулся мордой мне в ноги. В этой собачьей семье храбрость досталась не всем. Правила поведения при встрече с медведем мне хорошо известны: не убегать, не смотреть на животное, не делать резких движений и мелкими шажками отходить назад, бормоча успокаивающие слова. Однако, чтобы обратиться с речью к дикому зверю, требуется вдохновение. Что можно сказать медведю? Я не успел подготовиться и, медленно отступая, повторяю по-французски первое, что пришло мне в голову: «Прочь отсюда, толстопузый!» Слова подействовали, и медведь уходит, продираясь сквозь подлесок.
На рыбалке в устье реки я поймал двух хариусов. Мы возвращаемся домой, шагая по берегу. Держу наготове два сигнальных фальшфейера. Прибрежный песок и участки, покрытые льдом, усеяны медвежьими следами. Мне не страшно, потому что я знаю: медведи не нападают на людей. Если не верите, почитайте «Дальнейшие приключения Робинзона Крузо», где Дефо хорошо описывает спокойное равнодушие этих животных: «Медведь шел не спеша и никого не трогал».
Вечером чиню снасти, кормлю собак и жарю рыбу. Затем вонзаю нож в стену и ложусь читать «Песнь земли». Как и все, кто живет по законам земной стихии, Жионо меняет привычное восприятие: природным явлениям он приписывает свойства человека, а человека превращает в элемент пейзажа. Реки у него имеют ноги, а лесные бродяги — тела, подобные скалам.
Вдоль берега тянется участок открытой воды длиной в пятьсот метров. Ветер гуляет по нему, раздавая пощечины. Он же подгоняет льдины, плывущие в сторонке и похожие на куски сахара, пропитанные шампанским.
Озеро источает феромоны. Насекомые — крылатые и бескрылые, роющие землю и поедающие древесину, ползающие и прыгающие, хищники и паразиты, ночные, дневные или активные в сумерках, с развитым зрением или полуслепые, с защитной или отпугивающей окраской, с коготками, хоботками, челюстями и усиками, с колюще-сосущим или грызуще-лижущим ротовым аппаратом — все выходят из оцепенения и спешат присутствовать при освобождении воды, как это делают друзья, приветствующие заключенного в день, когда тот покидает тюрьму. Несмотря на долгий сон, их повадки и характер остались прежними. Насекомые захватывают лес, и я чувствую себя менее одиноким.
Человек, живущий в лесной хижине, не участвует в революциях. «Не нужно разрушать, — говорит он нам, — нужно поддерживать и сохранять». Он ищет гармонию, согласие, воссоединение. Он верит в вечное возвращение. Какой смысл переворачивать мир с ног на голову, если все вернется на круги своя?
Имеет ли затворничество политическое значение? Отшельник ничего не дает обществу. Он не вносит свою лепту в занимающие людей поиски новых способов человеческого общежития. Всевозможные идеологии — как собаки — остаются за порогом его уединенного жилища. В лесной глуши нет ни Маркса, ни Иисуса, ни порядка, ни анархии, ни равноправия, ни несправедливости. Как может отшельник, думающий только о сегодняшнем дне, беспокоиться о будущем?
Хижина — это не перевалочный пункт, а точка приземления.
Тихое пристанище, а не штаб-квартира для подготовки революций.
Путь для отступления, а не для старта.
Место, где капитан корабля выпивает последнюю порцию рома перед крушением.
Берлога, где зверь зализывает раны, а не точит когти.
Сегодня в три часа ночи я проснулся от лая собак и выбежал за дверь с фальшфейером в руках. По берегу рыскал медведь. Когда рассвело, стали видны его следы на сером песке.
Вода продолжает свое победное шествие. Этим утром расстояние между береговой линией и льдинами увеличилось до десятка километров. Ветер уносит вдаль ледяные глыбы. Солнце освещает их, оставляя берег в тени. Затем первые лучи проникают в хижину и устраивают танцы на полу. Нет более красивого зрелища. Солнце и собаки радуют меня. В течение дня глаза накапливают все эти образы, из которых в дальнейшем сложится мой сон.
Согласно Кьеркегору, на протяжении жизни человек проходит три этапа: возраст эстетического и донжуанского наслаждения, возраст фаустовского сомнения и возраст экзистенциального отчаяния. Сюда следует добавить возраст ухода в лес — как закономерный итог трех предыдущих стадий.
На шее я ношу маленький православный крестик. Он сверкает на солнце, когда я, сняв рубашку, колю дрова. В одном из моих детских снов светлобородый лесной Робинзон тоже носил крест на груди. Мне нравится образ Иисуса Христа. Он прощал неверных жен, ходил пешком, рассказывал грустные притчи и презирал буржуазию, а потом отправился на Голгофу, где, как он знал, его ждала смерть. Я чувствую свою принадлежность к христианскому миру, к тем землям, где люди, решив поклоняться Богу, проповедующему любовь, позволили свободе, разуму и справедливости воцариться на территории своих городов. Но что меня отталкивает, так это религиозный догматизм — термин, которым можно обозначить надругательства, совершенные над евангелическими текстами, когда армия духовенства с тиарами и колокольчиками превратила обжигающие истины в уголовный кодекс. Христос должен был быть греческим богом!
Этой ночью мне снилось, что на меня напали медведи. Проворные, как кошки, и с густой шелковистой шерстью, как у афганских борзых, они резвились на крыше избушки. Звучит жутковато. Подозреваю, что испарения, исходящие от водорослей, влияют на мои сны и уносят их в готические дали.
Стая уток садится на воду между тремя огромными льдинами, затем взлетает и ровным клином направляется в сторону Монголии. Два длинноносых крохаля облюбовали мой залив. Я провожу часы с биноклем, подробно рассматривая их хохолки, напоминающие ирокезы. Нарядные каменушки совершают посадку на полном ходу в узком протоке. Кряквы срываются с места с решительным видом, как будто точно знают, куда летят.
Каждый день в восемь вечера солнечным лучам удается проскользнуть через расщелину горной гряды на юге и прочертить длинную красную полосу поверх бархатистых лесных зарослей. Мне все равно, кто создал эту красоту — Бог или случай. Разве нам нужно знать причину, чтобы наслаждаться следствием?
Когда темнеет, развожу костер на берегу и готовлю ужин. Поев, долго смотрю на пламя, грея руки в шерсти собак, пока луна над горой не дает команду ложиться спать.
Подолгу лежу и курю в гамаке на вершине холма. Айка и Бек расположились у моих ног. В Париже все думают, что я сражаюсь с сибирским холодом и, надрываясь, вынужден колоть дрова под завывания метели.
Байкал словно покрыт пластинами из алебастра, оправленными в отливающий синевой свинец. Обломки льда перемещаются на юг. Греясь на солнышке, наблюдаю за процессом, похожим на сезонный перегон скота на новые пастбища. Цвет воды меняется ежечасно. Две красные утки с бешеной скоростью пролетают над отслаивающейся коркой льда. Что за страсть пожирает их? Что за срочное дело их ждет? И почему кто-то предпочитает наблюдать за птицами с ружьем, а не с биноклем?
Люди, остро чувствующие бег времени, не могут усидеть на месте. Лишь находясь в движении, они успокаиваются. Перемещение в пространстве дает им иллюзию того, что время замедляет ход. Их жизнь сотрясается в пляске святого Витта.
Альтернативой подобным метаниям выступает отшельничество.
Мне никогда не надоедает рассматривать подробности здешнего пейзажа. Я знаю тут каждый камень, каждый изгиб тропы, но все же изо дня в день жадно ищу их взглядом, заново открывая для себя. Передо мной стоят три задачи: найти ранее не замеченные детали в этой изученной вдоль и поперек картине, углубить те представления, которые хранятся в моей памяти, и, наконец, в очередной раз убедиться, что, поселившись здесь, я сделал правильный выбор. Неподвижность побуждает меня выполнять это упражнение снова и снова. Отказавшись от подобного очищающего созерцания, я обязательно сорвусь с места и отправлюсь искать что-то другое.
Согласно любителям оседлой жизни, от великолепия невозможно устать. На что тут жаловаться? Вещи не так уж статичны, как может показаться: свет придает природе многообразные оттенки, преображает ее. Она меняется изо дня в день.
Вечно спешащим туристам нужны перемены. Им недостаточно увидеть солнечный лучик на песчаном берегу. Их место в скоростном поезде, перед мелькающей картинкой в телевизоре, но не в таежной хижине. По большому счету, не считая водки, медведей и ураганов, единственной угрозой для отшельника является синдром Стендаля, то есть приступ удушья перед лицом красоты.
За семь часов, карабкаясь по крошащемуся склону, покрытому сланцем, зарослями кедрового стланика и пятнами лишайника, добираюсь до вершины, замыкающей мою «Белую долину». Две тысячи метров над уровнем моря. По ту сторону хребта начинается другой мир. Незнакомая местность — это всегда обещание. Мы окидываем ее взором, будто забрасывая сеть: чтобы укрепиться в мысли, что однажды мы отправимся туда. Когда я спущусь вниз, данное обещание продолжит жить во мне и частичка моего взгляда останется там, наверху…
Собаки сидят рядышком на камнях и внимательно вглядываются в открывшийся перед нами вид. Они созерцают его, я клянусь! Хайдеггер ошибался, рассуждая об «обделенности» животных. Животные доверяют миру и настоящему моменту, игнорируя все умозрительные конструкции. У собаки есть мужество: она смотрит на вещи, не задаваясь вопросом, могло ли все быть иначе. Почему люди столь упорно стремятся лишить животных сознания? Тысячелетия аристотелевской, христианской и картезианской мысли приучили нас думать, что от зверя нас отделяет непреодолимая пропасть. Мы считаем, что животные безнравственны, что их действия лишены намерений, что им неведом осмысленный альтруизм. Они живут, не подозревая о своей бренности. Приспособившись к окружающей среде, они не способны открыться всей полноте реальности. Они не в состоянии сотворить новый мир. У них якобы нет восприятия, только инстинкты. П