У нее просто нервы сдали, говорили сплетники.
Лично я не верю, что переход Кэсси в другой отдел объясняется расстроенными нервами, и пусть это смахивает на самооправдание, очень сомневаюсь, что это как-то связано со мной, а если и да, то не так, как вы могли бы предположить. Будь единственной проблемой мое соседство, Кэсси нашла бы другого напарника, собралась с силами, с каждым днем ее уверенность в себе крепла бы, пока в итоге наш способ общения не принял бы иные формы или пока я не перевелся бы еще куда-нибудь. Из нас двоих она наиболее упрямая. Думаю, она ушла, потому что лгала О’Келли, и Розалинд Девлин она тоже лгала, а они оба ей поверили, и еще оттого что мне она сказала правду, а я назвал ее лгуньей.
В какой-то степени я расстроился, узнав, что версия с изучением археологии оказалась ложной. Этот образ сложился у меня легко, и мне нравилось представлять Кэсси на зеленом холме, в рабочих штанах и с мотыгой в руках, волосы растрепаны, смеющееся лицо перемазано грязью.
Я вполглаза следил за новостями, но никаких политических скандалов в связи со строительством шоссе через Нокнари не дождался. Какая-то желтая газетенка однажды поместила имя дяди Редмонда в нижних строчках списка, где говорилось о политиканах, которые бездумно тратят деньги налогоплательщиков, однако этим все и ограничилось. Сэм по-прежнему числился в отделе по расследованию убийств, из чего я сделал вывод, что он выполнил указания О’Келли. Впрочем, возможно, он все-таки отнес запись Майклу Кили, просто ни одна газета не согласилась печатать такой материал. Не знаю.
Дом свой Сэм так и не продал. Я слыхал, что он сдал его по смешной цене молодой вдове, чей муж умер от аневризмы мозга, после чего бедняжка осталась одна с маленьким ребенком, беременная и без страховки. Сама вдова – виолончелистка и перебивается случайными заработками, так что не имеет права даже на пособие. Она задолжала за квартиру, хозяин ее выставил, и она, теперь уже с двумя детьми, ютилась в мотеле, куда ее поселил какой-то благотворительный фонд.
Уж не знаю, где Сэм нашел эту бедолажку, поскольку всегда думал, что такие жалостливые истории остались в викторианском Лондоне. Скорее всего, Сэм знатно потрудился, чтобы ее отыскать. Сам он снял себе квартиру, кажется, в Блэнчардстауне или другой пригородной дыре. Поговаривали, что он вот-вот уйдет из полиции и станет священником, а еще будто у него неизлечимое заболевание.
Мы с Софи пару раз встречались – в конце концов, в прошлом я задолжал ей ужин и несколько коктейлей. По-моему, нам с ней было неплохо, Софи не задавала каверзных вопросов, и я принял это за добрый знак. Тем не менее после нескольких свиданий и до того, как наши встречи переросли в отношения, она меня бросила. Софи откровенно сказала, что она в таком возрасте, когда разница между сексом и отношениями очевидна.
– Ты поищи себе кого помоложе. Они чаще всего разницы не видят.
В те нескончаемые месяцы, когда я сидел в квартире (раскладывал покерный пасьянс и услаждал слух почти смертельными дозами Radiohead и Леонарда Коэна), мои мысли порой непроизвольно возвращались к Нокнари. Я, разумеется, дал себе обещание никогда больше не вспоминать об этом месте, но людям свойственно проявлять любопытство, если, конечно, оно не обходится слишком дорого.
Представьте мое удивление, когда я не обнаружил у себя никаких воспоминаний.
События, предшествующие моему первому дню в интернате, были с хирургической точностью вырезаны у меня из памяти, и на этот раз навсегда. Питер, Джейми, байкеры и Сандра, лес – все обрывки воспоминаний, которые я с таким старательным трудолюбием восстанавливал во время операции “Весталка”, исчезли. Я помнил, что ощущал в то время, когда пытался вспомнить отдельные события, но сами сцены походили на старое кино или услышанные от кого-то истории. Я словно наблюдал за ними издалека: вот трое загорелых детей в обтрепанных шортах плюют с дерева на голову Вилли Пипкину и, хихикая, убегают, – и я с хладнокровной уверенностью понимал, что со временем даже эти выцветшие образы истлеют и рассыплются. Эти образы будто больше не принадлежали мне, застилающая память темнота не пускала к ним, и меня не покидало неумолимое ощущение, что я утратил свое право на них, утратил раз и навсегда.
Лишь одна картинка осталась со мной. Летний день, мы с Питером валяемся на траве у них во дворе. Перед этим мы, правда не особо стараясь, пытались смастерить по инструкции в старом журнале перископ, но для этого требовалась картонная втулка от бумажных полотенец, а спрашивать у мам было нельзя, потому что мы с ними не разговаривали. Вместо втулки мы скрутили трубку из газеты, но она легко сминалась, так что в наш перископ мы видели лишь страницу со спортивными новостями.
Мы пребывали в отвратительном настроении. Каникулы только начались, светило солнце, день обещал быть чудесным, мы могли бы построить домик на дереве, или поморозить в речке яйца, или заняться еще чем-нибудь в том же духе. Но в пятницу, возвращаясь домой после окончания последнего учебного дня в году, Джейми, уставившись на туфли, пробормотала:
– Через три месяца я уеду в интернат.
– Заткнись! – Питер несильно пихнул ее в бок. – Никуда ты не уедешь. Она от тебя отстанет.
Но слова Джейми лишили каникулы всей их радости, огромным дымным облаком закрыли все вокруг. В дом не зайдешь, там родители, а они злятся на нас за то, что мы с ними не разговариваем, в лес тоже неохота, потому что все наши забавы казались теперь тупыми, даже Джейми гулять не позовешь – она лишь покачает головой и спросит: “Нафига?”, и от этого сделается еще хуже. Вот мы и лежали на газоне, уставшие, липкие от пота и сердитые друг на друга, на неработающий перископ и на весь мир, от которого одни проблемы. Питер выдергивал травинки, отгрызал у них кончики и размеренно выплевывал. Я растянулся на животе и, прикрыв один глаз, другим наблюдал за копошащимися на земле муравьями, а солнце припекало затылок. “Это лето вообще не считается, – думал я, – гнусь, а не лето”.
Дверь дома Джейми распахнулась, и на улицу со скоростью пушечного ядра вылетела сама Джейми. Ее мать с грустной улыбкой что-то крикнула ей вслед, дверь грохнула о стену, отвратительная псина Кармайклов зашлась в визгливом лае. Мы с Питером сели. У калитки Джейми притормозила и принялась крутить головой, высматривая нас, а когда мы окликнули ее, она рванула к тропинке, перескочила через ограду и, плюхнувшись рядом, обхватила нас обоих за шеи, так что мы втроем повалились на траву. Все мы вопили, поэтому я не сразу разобрал, что именно кричит Джейми.
– Я остаюсь! Остаюсь! Я не еду!
Лето ожило. Из серого оно в одно мгновение расцвело яростно-синим и золотым, застрекотали кузнечики, зажужжали газонокосилки, воздух, мягкий и сладкий, словно мороженое, наполнился шелестом листвы, пчелами и одуванчиковыми парашютиками, а лес за стеной оглушительно звал нас всеми своими безмолвными голосами, он раскладывал перед нами все свои сокровища и снова готовился принять нас в свое лоно. Лето выбросило плети плюща, и те обвивали нас и тянули к себе, лето – оно вернулось и раскинулось перед нами, лето длиной в миллион лет.
Мы отлепились друг от дружки и теперь просто сидели, не в силах поверить в собственное счастье.
– Правда? – спросил я. – Это прямо железно?
– Ага. Она так и сказала: “Посмотрим. Я еще подумаю, и мы что-нибудь решим”, но когда она так говорит, это значит, что она согласна, только пока не признается. Никуда я не поеду!
Слова у Джейми кончились, и она повалила меня на траву. Я схватил ее за руку, уселся сверху и сделал ей “крапивку”. Лицо у меня расплывалось в широченной улыбке, мне казалось, будто эта радость теперь навсегда со мной.
Питер вскочил:
– Надо отпраздновать. Устроим в замке пикник. Сгоняйте домой и притащите какой-нибудь еды. Встречаемся там.
Я ворвался в дом и бросился на кухню. Мама пылесосила на втором этаже.
– Мам! Джейми остается, можно я еды для пикника возьму?
Я схватил три пакета чипсов и полпачки печенья, сунул их за пазуху и, помахав изумленной маме, выскочил за дверь, уцепился одной рукой за стену и перемахнул через нее.
На банках колы искрилась пена, мы забрались на башню замка и чокнулись.
– Мы победили! – Питер запрокинул голову и, глядя на листву и полосы света, вскинул сжатый кулак. – Мы это сделали!
– Я останусь тут навсегда! – выкрикнула Джейми и, словно сотканная из воздуха, заплясала на стене. – Навсегда, навсегда, навсегда!
Сам я просто вопил, издавал нечленораздельные звуки, и лес ловил наши голоса, разрывал их на длинные полоски и вплетал в листву, и корни, и журчанье реки, и кроличью возню, и жужжанье жуков, и чириканье зарянок, и во все свое многоголосье, превращая их в одну громкую хвалебную песнь.
Это воспоминание – одно-единственное из всего моего немалого запаса – не испарилось, не утекло сквозь пальцы. Оно оставалось и остается отчетливым, теплым, моим, последней блестящей монеткой у меня в руке. Если лес хотел оставить мне лишь одну картинку, то выбрал хорошую.
В качестве тягостного дополнения к уже закрытому делу мне позвонила Симона Кэмерон. Это случилось вскоре после того, как я вернулся на работу. Мой мобильник был указан на карточке, которую я дал ей при встрече, и Симона не знала, что теперь я регистрирую допросы малолетних угонщиков на Харкур-стрит и больше не имею отношения к делу Кэти Девлин.
– Детектив Райан, – сказала она, – мы кое-что нашли, и, думаю, вам следует на это взглянуть.
Они нашли дневник Кэти, тот самый, который, по словам Розалинд, девочке наскучил, поэтому она его выбросила. Дневник практически случайно обнаружила дотошная уборщица – он был приклеен к обратной стороне висящего на стене студии постера с фотографией Анны Павловой. Уборщица прочла имя на обложке и, захлебываясь от волнения, позвонила Симоне. Мне следовало бы дать Симоне номер Сэма и попрощаться с ней, однако вместо этого я отложил допросы угонщиков в сторону и поехал в Стиллорган.