— Я уже работу закончила.
— Потому и пришёл, — с отчаянной смелостью заявил он. — Может, разрешите проводить?
А про себя твёрдо решил: не позволит — тут же повернётся и уйдёт, носа своего в отдел не покажет. Значит, занята и нечего слюни распускать.
Позволила — и с того вечера всё началось. Гаранин сам себя не узнавал: половину следующего дня пугалом проторчал в отделе снабжения, несколько раз таскал туда пирожки и торты — угощал сотрудников и глупо улыбался в ответ на их понимающие подмигивания. А Лида восседала за столом чрезвычайно довольная — кокетничала с посетителями, гасила его ревность обещающим взглядом, заливисто смеялась, рассказывая подружкам по телефону какие-то пустяки — словом, целиком включилась в игру, правилам и нюансам которой несть числа. Но Гаранину всё в Лиде казалось необыкновенно милым: и вздёрнутый носик, и модная стрижка «под мальчишку», и даже чернильное пятнышко на руке, которое Лида пыталась стереть резинкой.
На третий день Лида разрешила ему то, о чём он и мечтать боялся, а наутро он сделал ей предложение.
Лиде Гаранин нравился; впрочем, она об этом особенно и не задумывалась, такого предложения ей ещё никто не делал, а в двадцать два года пора выходить замуж. На три года старше её, повидал жизнь — мужчина, а не восторженный студентик, который по вечерам торчал под её окном; хорошо устроен, после зимовок деньги приличные на книжке собрались, да и собой высокий такой, симпатичный. И предложение она приняла. Порешили так: Гаранин возвращается на станцию, по возможности быстро берёт отпуск, и они расписываются. Можно было бы, конечно, подать заявление прямо сейчас, но Лида боялась показаться чересчур торопливой. К тому же сразу начинать семейную жизнь на глухой полярной станции ей вовсе не улыбалось, Андрея всё-таки звали в аспирантуру, не вечно же он будет сидеть в том медвежьем углу.
В отпуск Гаранин сумел вырваться только через три месяца — никак не находилась подмена. Прилетел, вещи из багажа не получил — в институт помчался, посмотреть на неё, убедиться, не передумала ли. Лида, обрадованная его щедрыми подарками, ещё больше уверилась в правильности своего выбора; совсем потерявший голову Гаранин предупреждал любые её прихоти, подруги поздравляли и завидовали, мать мудро советовала — «ты с ним построже, пусть каждой милости с трудом добивается, сильнее любить будет». Своего ума у Лиды было немного, и совет матери она восприняла уж очень прямолинейно: стала капризничать, обижаться и делать вид, что колеблется принять окончательное решение. Будь Гаранин поопытнее, он легко разобрался бы в этой игре, но полюбил он впервые, а первая любовь всегда слепа. Не скоро он осознал, что принял городскую нахватанность и банальную осведомлённость за ум, а физическую близость за любовь…
Но кто знает, как сложилась бы его жизнь, если бы не радиограмма, которую прислал директору института Георгий Степанович: на припае при исполнении служебных обязанностей погиб метеоролог Иван Акимыч Косых. И ввиду того, что старший метеоролог Гаранин находится в отпуске в связи с женитьбой, просьба срочно прислать нового специалиста.
Узнав про эту радиограмму, Гаранин решил немедленно возвратиться на станцию.
Вот тут-то Лида и ошиблась. В том, что касается любви, женщина бывает проницательнее мужчины, но ей нередко вредит склонность преувеличивать свою силу. Податливость и покорность Гаранина она сочла за полное подчинение его воли своей; ей и в голову не могло прийти, что он способен поступиться любовью ради такого в её глазах аморфного и неопределённого понятия, как чувство долга. О каком срочном возвращении может идти речь, если они завтра же идут подавать заявление? Гаранин стал её убеждать; Лида сначала удивилась, потом оскорбилась, голос её стал ледяным, в глазах появился какой-то злой шоколадный оттенок, и произошла тяжёлая сцена, после которой Гаранин, потрясённый, отправился в аэропорт.
Через несколько месяцев Гаранину удалось попутным бортом вырваться на денёк в Ленинград — лучше бы оставался на станции. Лида встретила его холодно, от объяснений нетерпеливо отмахивалась. По её бегающим глазам Гаранин догадался, что у неё, наверное, появился другой, и очень страдал от этой злосчастной догадки.
Вскоре Лида вышла замуж, о чём честно сообщила Гаранину короткой радиограммой. Сергей выручил — вместе с ним коротал он тогда бессонные ночи. А потом дошло, что замужество её оказалось неудачным. Через общих знакомых она пыталась вновь наладить контакты, давала понять, что жизнь многому её научила, но осыпалась черёмуха… Что-то шевельнулось в душе Гаранина, когда вновь повидался с ней, поблекшей и заплаканной, но жалость не любовь, и прошлого это свидание не воскресило…
Не воскресило, но осталось в том уголке мозга, в котором, как в архиве, накапливается прошлый опыт. И если человек самокритичен и умён, то, пытаясь познать себя, он многое может оттуда почерпнуть, усмотреть логику в повторяемости поступков.
Много думал Гаранин, пока не понял, какое чувство у него настолько сильнее других, что подчиняет себе всё и движет его поступками. Именно оно оказалось сильнее любви к женщине, оно не раз побуждало рисковать собой ради других, заставляло надолго расставаться с женой и сыном, отказываться от благополучия научной карьеры.
Это — чувство долга.
Ни с кем, даже с ближайшим своим другом, Гаранин никогда об этом не говорил. Он полагал, что для товарищей, с которыми его связала судьба, чувство это естественное, само собой разумеющееся, а раз так, то говорить о нём немножко смешно.
Гаранин передал Бармину кувалду, но не сел на скамью, а побрёл к двери. Отворил её, вышел на свежий воздух, сделал несколько шагов в сторону. Его жестоко вырвало, с желчью и кровью. Постоял, отдышался и возвратился в дизельную.
Бармин, казалось, с прежней силой обрушивал кувалду на зубило, но теперь после каждого удара подолгу отдыхал. Шатало Семёнова, добрались до гаек и перестали шутить Дугин и Филатов.
Остались две опасности, подумал Гаранин, — холод и кислородное голодание. А поначалу их было три.
Когда Бармин попросил слова, Гаранин замер. Он боялся, что Семёнов оборвёт доктора, скажет что-нибудь вроде «приказы не обсуждают» или другую резкость. Последствия такой ошибки предугадать было бы трудно.
Бывают ситуации, когда людям нужно выговориться, чтобы понять. Ничто не даёт такой пищи сомнению, как невысказанное слово, — оно действует так же разрушительно, как вода, разорвавшая дизели. Приказ в такой ситуации может обязать, но не убедить.
Но подлинное чувство долга овладевает человеком лишь тогда, когда исчезает сомнение.
«Собаку накорми, человека убеди, — говорил Георгий Степаныч. — Поверит — море переплывёт, не поверит — в луже утонет».
Значит, чувство долга рождается верой, совершенной убеждённостью в единственной правде.
Это и считал Гаранин третьей и главной опасностью — сомнение. Теперь оно исчезло: все люди осознали, что из двух дизелей нужно собрать один. Только так, другого выхода нет. Сделают это — станция оживёт, даст людям тепло и кров. Не сделают — станут игрушкой в руках слепых и безжалостных сил природы: пурги в Мирном, лютой стужи и горной болезни.
Бармин
Бармин обрушил кувалду на зубило. Он тоже давно перестал считать удары, но чувствовал, что они становятся всё слабее. Теперь, чтобы поднять кувалду, приходилось преодолевать яростное сопротивление всего тела. Дрожали, подгибались от слабости ноги, взбесилось и рвалось из грудной клетки сердце, стали совсем чужими свитые из стальных мускулов руки.
Бармин втягивал в себя жидкий воздух и никак не мог им насытиться. От тёплого дыхания и пота иней на подшлемнике подтаял и норовил превратиться в ледяную корку. Второе дыхание не приходило, и Бармин доподлинно знал, что оно не придёт. Кратковременный отдых уже не восстанавливал силы, а длительный мог оказаться смертельно опасным: холод сковал бы разгорячённое тело и вызвал необратимые изменения в лёгких и бронхах.
Сантиметров шестьдесят пробитого по периметру днища поглотили огромную физическую силу Бармина.
Он ещё раз поднял кувалду, с ненавистью опустил её на зубило — промах! Филатов протянул руку, его очередь. Бармин присел на скамью. Что-то давно ты не улыбаешься, Веня, подумал он, не слышно твоего жеребячьего смеха. С полчаса назад подковырнул: «С тебя, док, хоть портрет пиши, глаза и губы одного цвета — синие». И с тех пор слова из Вени не выдавишь, всю Венину жизнерадостность вытянула кувалда.
По настоянию доктора механики заменили Семёнова и Гаранина, ударам которых уже не хватало мощи. Откручивать гайки торцовым ключом с воротком не очень намного, а всё-таки легче. Главное — стронуть гайку с места, да не грубым рывком, чтобы не полетела резьба, а с нежностью. А от зимних прошлогодних морозов промасленная гайка вкипела в болт, попробуй уговори её повернуться. Нет, пожалуй, не легче, чем кувалда. И то и другое — тяжелее.
Сколько времени отдыхал? Минуту, а мороз схватил пот на лице (не забывай растирать, не то в два счёта обморозишь) и пополз вниз, по шее к спине и груди. Хорошо бы ещё посидеть, пока сердце перестанет отбивать чечётку, а нельзя. Заколдованный круг: от холода спасение в работе, а работать нет сил. И ещё одна мысль пришла Бармину: было бы сейчас градусов восемьдесят, ёмкость из этой бочки соорудили бы шутя. Три-четыре удара кувалдой — и днище вылетело бы, как стеклянное. Но перемонтировать дизеля при восьмидесяти градусах — дудки, случись такое на Востоке зимой — жизни людям бы осталось минут на пятьдесят: математический расчёт. Без притока тепла температура воздуха на улице и дома за эти минуты сравняется, а на таком морозе живые существа бороться за своё существование не умеют. Минут через двадцать начнётся сухой спазматический кашель, не такой, как у Филатова и Гаранина (у них пока ещё с мокротой), а именно сухой, который предвещает омертвление тканей органов дыхания; резко побелеет кожа лица, взгляд станет менее осмысленным — почти таким же, как сейчас у Дугина.