В ловушке — страница 3 из 23

— Четыре года и восемь месяцев, родная моя Пенелопа.

— Я не Пенелопа, Серёжа. Пенелопа сделала ожидание своей профессией. Она могла это себе позволить, ей не надо было спешить на работу, бегать в кулинарию и кормить детей.

— Но ты же знаешь…

— Знаю… Знаю всё, что ты скажешь. И призвание, и наука, и высокие широты…

— Через это я уже прошёл, дорогая. Но Восток…

— И это знаю… Я сто раз обмирала по ночам, когда представляла тебя там, в этой космической стуже. Да, Восток — твоё детище, Серёжа. Но ведь, кроме этого детища, которое можно законсервировать, у нас есть двое детей, которых законсервировать нельзя… И самое грустное для них, что я всё понимаю и не лягу у порога, чтобы удержать тебя.

— Спасибо.

— Нынешний год високосный.

— Это так важно?

— На один день больше ждать.

— Один день!

— Не день, сутки. С каждым годом всё тяжелее, Серёжа… Наверное, возраст.

— Ты для меня всегда двадцатилетняя.

— Только для тебя.

— Этого мало?

— Много. — Вера взъерошила ему волосы. — Очень много… Другой судьбы у нас уже не будет.

— Тебе не повезло, ты полюбила полярника… Ну вот, наконец-то ты улыбнулась.

— Знаешь, ещё в детстве, совсем девчонкой, я загадала однажды: если завтра кончатся дожди и будет солнце, моя жизнь сложится счастливо.

— И наутро были дожди?

— Солнце встало, Серёжа.

— Я вернусь и больше тебя не оставлю.

— Не обманывай себя, тебе, как белому медведю, нужен снег. Такова уж, видно, моя участь на этой земле — ждать и дни считать. Налей мне тоже, я хочу быть пьяной. Иначе я сейчас же разревусь. За что будем пить?

— Помнишь, ты дала мне на Льдину маленький томик стихов? Там были такие слова: «Как будто бы железом, обмакнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему».

— Серёжа, я немедленно разревусь. За что будем пить?

— За твоё долготерпение, дорогая. За твою любовь.

— Ну, хорошо. Будь здоров.

Два друга

Семёнов проводил Веру ночным поездом — утром ей на работу. Договорились, что на субботу и воскресенье он будет прилетать в Москву.

— Полных восемь дней вместе! — бодро подсчитал он.

— Если украдёшь у меня хотя бы один из этих дней…

— Пусть меня забракует медкомиссия! — поклялся Семёнов.

— Хорошо бы… Смотри, если на небе есть бог — он слышит!

А утром из Москвы прилетел Гаранин.

— Что случилось? — войдя в номер, спросил он.

— Ничего особенного. — Семёнов продолжал водить по щеке электробритвой. — Раздевайся, будем завтракать.

— Надеюсь, ты меня вызвал срочной телеграммой не для того, чтобы вместе позавтракать?

— В частности и поэтому. — Семёнов продул бритву, сполоснул лицо. Словно гора с плеч свалилась — Андрей приехал!

— Я обещал Наташе и сыну, что к вечеру вернусь, — выжидательно глядя на Семёнова, сказал Гаранин.

— К сегодняшнему вечеру?

— Конечно.

— Образцовый муж и отец! — похвалил Семёнов. — Пошли.

В буфете они взяли шипящую яичницу на сковородках, сосиски и кофе.

— Ну? — не выдержал Гаранин.

— Ты ешь, ешь, пока не остыло.

— Да говори же, какого чёрта!

— Боюсь испортить тебе аппетит.

Давясь, Гаранин проглотил яичницу и сосиски.

— Ну, бей, — потребовал он. — Потерял отчёт о дрейфе?

— Если бы… — вздохнул Семёнов.

— Что-нибудь… со Льдиной?

— Тьфу-тьфу, не сглазить бы, всё в порядке… Принято решение расконсервировать Восток.

— Когда?

— В эту экспедицию.

— Кто идёт начальником?

— Я.

— Так… А заместителем?

— Ты.

Гаранин молча допил кофе.

— Где Вера?

— Вчера проводил домой. Ещё выпьешь?

— Пожалуй.

Семёнов принёс ещё две чашки кофе.

— Как твои? — спросил Семёнов.

— За двое суток ещё не разобрался. Наташа здорова, у Андрейки была корь. Сегодня должен пойти в школу.

— Вера говорила — отличник.

Гаранин кивнул.

— Что в Институте?

— Шум, кавардак, неразбериха. «Обь» уходит десятого ноября, и, как всегда, ничего не готово.

— Почему прислал телеграмму, а не позвонил?

— Наташа тебя бы не отпустила.

— Думаешь, соглашусь?

— Надеюсь.

— Напрасно.

— Поживём — увидим.

Они возвратились в номер, уселись в кресла, закурили.

— Люкс, — осматривая мебель, заметил Гаранин. — Даже с телевизором.

— Здесь и будем жить.

— Ты — будешь. Я сегодня же улетаю домой.

— Никуда ты не улетишь.

— Почему ты так решил?

— Потому что вечером нас ждёт Свешников.

— Тебя он ждёт, а не нас!

— Отпустишь меня на Восток одного? — сделав глубокую затяжку, спросил Семёнов.

— Знаешь, кто ты?

— Ну, кто?

— Грубый шантажист! — Гаранин встал и прошёлся по номеру. — Представляешь, с каким лицом я скажу Наташе и Андрейке…

— Хорошо представляю. — Семёнов кивнул. — Не забыл со вчерашнего дня.

— Мне хочется тебя отлупить!

— Пожалуйста, даже пальцем не шевельну.

Гаранин уселся в кресло и задумался.

— Ты твёрдо решил?

— Восток, Андрей! Восток!

Гаранин невесело усмехнулся.

— Когда, говоришь, уходит «Обь»?

— Десятого ноября.

— Через тридцать четыре дня.

— Если считать сегодняшний — тридцать пять.

— Люди подобраны?

— Ждал тебя.

— Тогда чего время терять, давай прикидывать.

Семёнов встал.

— Ну, Андрей, вовек не забуду! — Он подошёл к шкафчику, вытащил початую бутылку коньяку. — По рюмочке — за Неё, за Удачу?

— А что Георгий Степаныч говорил? — проворчал Гаранин. — «Днём лучше два раза поесть, чем один раз выпить».

— Лёгок на помине, — Семёнов улыбнулся. — Свешников его вчера цитировал: «Товарища по зимовке выбирай…

— …как жену выбираешь», — закончил Гаранин. — Эх, ты, бродяга…

— От бродяги слышу! — весело огрызнулся Семёнов.

— И почему тебя тогда медведь не слопал? — Гаранин сокрушённо развёл руками. — Фанатик чокнутый! Разрушитель семейного очага!

— А кто меня воспитал? — перешёл в наступление Семёнов. — Кто учил, что сначала дело, а потом личная жизнь? Кто десять лет назад Свешникову посоветовал Семёнова в начальники выдвинуть?

— Себе на голову, — вздохнул Гаранин — Ладно, закажи-ка мне Москву… В цирк билеты купил, Андрейка обнимал!.. Как с Наташей говорить…

— Она уже всё знает, Вера-то уже в Москве.

— Думаешь, рассказала?

— Не думаю, уверен. Сам её об этом просил.

— Эх ты, сухарь!.. А может, к лучшему, что ей Вера скажет?

— Конечно, — подхватил Семёнов выгодную версию. — Ты же знаешь Веру, она толковее нас с тобой это провернёт.

— Ну, тогда за дело, — подумав, решил Гаранин. — С чего начнём?

Семёнов достал папку и выложил на стол бумаги.

— Взял у Шумилина копии списков, — сказал он. — Здесь коллективы всех станций и резерв.


Первая зимовка на Скалистом Мысу для Семёнова началась неудачно. Станция маленькая, радистов всего двое, а работы невпроворот: каждый час нужно передавать погоду лётчикам, да ещё сводки на Диксон, разные служебные и личные радиограммы. Полярные радисты — асы: постоянная работа в условиях плохого прохождения радиоволн, извечные помехи в эфире, отвратительная слышимость требовали очень высокого мастерства. А Семёнов радистом был тогда совсем зелёным — ни хватки, ни опыта. На сроки опаздывал, принимать, передавать не успевал, то и дело просил повторить, и потому редкий день в его наушниках не пищало оскорбительное НН СПГ… НН СПГ — «вон с ключа, сапог!»

А кончалась вахта — не знал, куда себя деть. Старые приятели остались на материке, новых не завёл; зимовщики в глаза и за глаза поругивали новичка, из-за промахов которого станцию уже не раз пропесочивали, а тут ещё замолчала Галя. То ли рядовой радист с далёкой и глухой станции, затерянной на берегах Карского моря, показался ей женихом бесперспективным, то ли «с глаз долой, из сердца вон» — забыла и увлеклась другим, но восемь его радиограмм, одна другой отчаяннее, остались без ответа. А в декабре наступила полярная ночь, и недели на три забушевала пурга. Раньше хоть можно было прогуляться на берег к тюленям, запрячь собак и проверить капканы на песцов; в пургу, да ещё ночью, никаких прогулок в одиночку не допускалось, а в напарники его не приглашали. К тому же улетел в долгий отпуск Георгий Степанович Морошкин, начальник станции и замечательный человек. Семёнов лишь много спустя понял, как ему не повезло, что начало его зимовки совпало с этим отпуском. Но хуже всего были ночь и пурга. Пурга — она сама по себе нагоняет тревогу и грусть неистовым воем и разбойничьим свистом; первобытный хаос её звуков, в котором сшибаются угроза и безнадёжность, угнетает даже здорового человека и уж совсем губительно воздействует на того, чьи мысли и чувства созвучны пурге.

И тогда у Семёнова началась полярная тоска — опасная болезнь, нередкая на оторванных от мира станциях, когда человек теряет сон и становится безразличен ко всему на свете. Он убеждает себя, что никому не нужен, задумывается о смысле жизни и не находит его; всё кажется ему постылым — и работа, и окружающие его равнодушные к нему люди и дальнейшее существование. А Семёнов к тому же был парнем гордым, на людях держался с достоинством и отдавался тоске лишь наедине с самим собой. Ничего страшнее такой болезни для полярника нет. Как от морской болезни суша, её излечивает либо возвращение на материк, либо привычка, приобретаемая ценой долгих мучений. Много людей навсегда распростились с высокими широтами из-за полярной тоски.

В одну из самых скверных для Семёнова ночей в жилую комнатку радистов зашёл метеоролог Гаранин.

— Вижу, свет горит, — объяснил он свой приход. — Чего не спишь?

— Книгу читал.

— Тебе же через три часа на вахту, отдохнуть надо.

— Будильник испортился, боюсь проспать.

— Я разбужу, мне до утра дежурить.

— Да уже неохота, сон прошёл.

— Тогда, может, попьём чайку?

К этой ночи прожил Семёнов на свете с небольшим двадцать лет, а ничего важнее тех трёх часов в его жизни не было. Началось их чаепитие с пустяков, а кончилось задушевным разговором — таким, какого Семёнов ещё никогда ни с кем не вёл. Увидел в глазах человека, с которым до сих пор кивком здоровался, искреннее понимание и, поражаясь своему порыву, всё рассказал, выплеснулся, как на исповеди.