В сестринской частенько звонил телефон, и немолодая дежурная отвечала на звонки хорошо отработанным дружелюбным тоном.
Он принес цветы, купленные на вокзале, и теперь они светились розовым на стуле у Катарининой двери, а он ходил туда-сюда, как дурак.
И как раз в ту минуту, когда мама вышла в коридор и увидела его — как раз тогда он врезал кулаком по стене. Понизу стена была выкрашена зелёной краской, той же, что и двери, а верхняя половина была выбелена. И он все бил и бил кулаком, пока на белом не отпечаталась кровь, а потом сполз на пол и разрыдался.
И мама склонилась над ним — изо рта у него пахло водкой и булочками с корицей, и он рыдал, уткнувшись в ее подол. И мама взяла его руку, чтобы осмотреть, но ничего страшного там не было, просто из рук всегда кровь течет сильно. И:
— Стена ведь не виновата, правда?
Так она и сказала, потому что не знала, что еще можно сказать человеку, который так любит эту сумасшедшую Катарину. Мама ведь была простой санитаркой.
Но другой рукой отец уже обхватил мамины бедра, даже чулок порвал — она, правда, не сразу заметила, — и уткнулся в мамину юбку, и все рыдал, рыдал. А бедра у нее были как раз мягкие, как подушки.
Он был как побитый пес.
Потом, позже, он спросил, каково это, когда у тебя внутри все эти кисты и ты вот-вот умрешь, а мама ответила, что точно не знает, потому что:
— Сама-то я здоровая, что твой огурчик на грядке.
Вот так.
Хотя под морфином, наверное, не так страшно:
— От морфина-то всё внутри делается мягкое, как облако.
Так она и сказала.
Мама была сильная и крепкая, финская кровь с молоком, да и не робкого десятка, а он, широкоплечий и в кожанке, все равно чуть не приподнял ее над полом, хоть она и весила немало. Так что всё должно было хоть как-нибудь, да наладиться.
Коробка со слойками стоит в траве. Солнце припекает, гул машин с улицы Чёпманнагатан отзывается дрожью в земле — по крайней мере, когда проезжают лесовозы. На лесах, облепивших церковь, не видно никого, кроме птиц. Я шаркаю ногами по гравию, в ожидании.
И вот наконец, обиходив все могилы, мы идем к машине. Коробка весело покачивается на веревочке в маминой руке. Мы обе вспотели, платье давит мне шею, но теперь-то уж мы направляемся домой. А дома открытое окно с сеткой от комаров, так что комната проветрена, и вдруг мы будем пить чай, сидя в одном белье, раз дома никого нет?
Но во дворе уже стоит отцовский пикап. Мама бранится — то есть не выругалась, конечно, но машина будто противится, прежде чем повернуть во двор и остановиться рядом с пикапом.
Мама вылезает из машины. Входная дверь открыта настежь, так что и во дворе слышно, как отец перешучивается на кухне с соседом насчет жалкого улова. Собаки залаяли, едва завидев нашу машину, так что путь назад нам с мамой отрезан.
Войдя в кухню, мама достает из шкафа бабушкины тарелочки с золотой каёмкой, затем вынимает слойки из коробки, кладет их и чайные ложечки на тарелки и ставит на стол перед мужиками.
Потом мама наливает им по второй чашке кофе — первую они уже успели выпить, сварив кофе до нашего возвращения. Ухватив маму за бедра, отец усаживает ее себе на колени:
— От же расфуфырилась! Ухажера ждет, не иначе.
Мама тут же вскакивает, и тут уж мужики вволю хохмят о том, какие эти финки бешеные.
Пока они едят слойки, мама переодевается и идет полоть картофельные грядки. Я стою у кухонной двери и смотрю, как они слизывают с губ сливочный крем. Платье жмет так, что я прямо-таки чувствую, как расту и вырастаю. Еще немного — и все, дальше некуда.
Росква КоритзинскиТри рассказаПеревод с норвежского Ольги Каган
Плотина
Ты рассказал мне о болезни посреди трудного периода в отношениях, я уже боялась, что ты меня бросишь. Ты сидел на широком подоконнике и вдруг произнес:
— Я думаю, пора тебе сказать.
Мне захотелось крикнуть, что я знаю, давно уже все знаю. Я это уже проходила, хотела я сказать. Не думай, расставание для меня — не конец света.
— Я серьезно болен, — сказал ты, и мне расхотелось кричать.
Во мне как будто что-то перевернулось, как будто открылись заслонки плотины, пар вырвался наружу и огромное напряжение, копившееся много лет, вылилось: страх излишне к тебе привязаться, риск слишком сблизиться.
— Я, возможно, умру, — сказал ты, и я перестала бояться. Ты сидел на подоконнике и смотрел на меня, я развешивала постиранную одежду, держала в руках твои трусы и спрашивала себя: то ли я делаю, так ли спускают давление? Перестань я обстирывать его, думала я, стали бы мы чаще заниматься сексом? Я провела пальцами по твоим трусам и подумала, что надо было мне самой от тебя уйти еще раньше. Я все еще молода, думала я, могу напиваться, танцевать и трахаться с кем захочу, могу пойти и поехать куда угодно, на карте много неразведанных мест. А потом подумала: сейчас все будет вертеться вокруг него, и он это понимает.
Я смотрела на постиранное белье и чувствовала, как напряжение, нарастающее внутри меня, напирает на гребень плотины, грозя ее разрушить. Но оказалось, что ты болен, и напряжение внутри меня ушло. Оно исчезло, и первый раз за долгое время я успокоилась.
Через несколько недель ты рассказал мне о представлении о постоянстве объекта. Мы лежали, прижавшись друг к другу в постели, я обнимала тебя, как будто цеплялась за тебя. Я снова потеряла покой.
— Это нам в университете рассказывали, — сказал ты, — хочу тебе рассказать. Называется оно «представление о постоянстве объекта» и формируется у детей примерно в год. Важно, чтобы до года дети не разлучались с родителями, даже на короткое время. Знаешь почему?
Я не знала. Ты сжал мою руку.
— Потому что маленькие дети, когда не видят родителей, думают, что они исчезли навсегда, — сказал ты. — Их память еще плохо развита. Требуется время, чтобы у ребенка сформировался образ того, кто рядом не всегда. Тогда он сможет понять, что если человек вышел за дверь и закрыл ее, то он не исчез безвозвратно.
Ты спрятал голову под одеяло.
— Где я сейчас? — спросил ты, твой голос слышался глухо и странно.
— Прекрати.
— Где я? — повторил ты.
— Здесь, — сказала я и ткнула пальцем в одеяло. Ты высунул голову и улыбнулся.
— Отлично, — сказал ты, — ты этому давным-давно научилась. То, чего не видно, все равно существует. Не обязательно быть рядом все время.
— А что, если человек никогда не вернется? Тогда это не поможет. Ребенок знает, что родители не исчезают, выходя за дверь, потому что они возвращаются назад. И поэтому ребенок спокоен, а родители могут, не волнуясь, закрыть дверь.
Ты отвернулся. Вероятно, хотел утешить нас обоих, но мне было жалко только себя. За пару дней до того, как ты последний раз лег в больницу, я решила, что ты выживешь. Ты сказал, что давно не чувствовал себя так хорошо. Конечно, всем известно, что за улучшением может последовать ухудшение, что болезнь капризна. Тем не менее выздоровление казалось реальным. Твои глаза сияли, губы улыбались, голос звучал звонко, жизнь как будто возвращалась к тебе с удвоенной силой.
Я помню, мы были в гостях у твоих родителей. Твоя мама готовила на кухне обед. А мы устроились в гостиной в кресле, я сидела у тебя на коленях. Я провела пальцем по твоей нижней губе.
— Я рада, что это случилось, — сказала я, — сейчас вижу тебя отчетливо, больше ничего не мешает, плотины нет.
Я взяла тебя за руку и сжала ее, не уверена, что ты ответил на мое пожатие, не уверена, что ты вообще слушал меня. Мое ви́дение, какими мы сможем теперь стать, было настолько ясным, что никто не смог бы меня разуверить. Даже ты.
В то утро, когда ты умираешь, я стою у кровати и смотрю на тебя. Тело укутано белым, палата утопает в химических запахах. Гудят постоянно работающие аппараты. Я смотрю на тебя и думаю: так вот как ты выглядишь перед смертью.
Хотела бы я, чтобы ты сейчас стоял рядом со мной, чтобы ты мог видеть то же, что и я. Вот бы ты посмеялся над своей лысой блестящей головой, впалыми щеками и сказал бы: ну и видок у меня.
А я бы ответила, что ничего подобного, и вовсе не жутко ты выглядишь, наоборот, похож на новорожденного.
Но ты ничего не говоришь, а человек в кровати передо мной чужой; последние секунды с тобой похожи на встречу с кем-то новым. «Добро пожаловать в этот мир, — хочется сказать мне, — добро пожаловать, малыш. Ты узнаешь, что тот, кто исчез из вида, не пропал бесследно. И пока ты нам веришь, не важно, правда это или нет».
Я наклоняюсь к бледному незнакомцу, прижимаюсь носом к блестящей макушке и улыбаюсь.
Ничего не закончилось, шепчу я, ты только что пришел, ты только что появился. Слышишь? Ты только что появился.
Капли
Ее выпустили. Мы сидим под дождем у нее на террасе, на мне только тонкий хлопчатобумажный джемпер, от прохладного воздуха клонит в сон. Я закрываю глаза, капли тяжело ударяются о навес, прежде чем беззвучно скатиться по ткани.
Мы сидим так уже долго, вслушиваемся, надеемся, что нам помешают, но мы слышим только молчание друг друга. Молчание и дождь. Возможно, этого достаточно.
Я съеживаюсь в плетеном кресле, она еще не унесла подушку в дом, хотя лето кончилось. На нее это не похоже, когда мы студентками жили вместе в маленькой квартире, она была педантична до неприличия. Теперь ей почти сорок, на дворе октябрь, а подушки лежат на улице ночью и тухнут в промозглой осенней погоде. Что-то вмешалось в ее жизнь, настройки сбились, и теперь она не знает, как отыграть назад.
Я украдкой рассматриваю ее. Она сидит, повернувшись к саду, к кучам падалицы под деревьями. Ножницы для обрезки кустов валяются на желто-коричневой траве, они наверняка лежат там с лета. Завтра я соберу ей падалицу. Надену толстые рабочие перчатки, подстригу живую изгородь, сложу обрезанные ветки в мешок и вынесу все в мусор. Положу ножницы на место в кладовку.