В Маньчжурских степях и дебрях — страница 25 из 56

Идем это, значит… Смотрю — Акимов.

И откуда выскочил, — Бог его знает… Только вижу он. Шинель это в накидку, рубаха распоясана. На ногах туфли. Без шапки.

Стоит, смеется.

— Эй, — говорит, — Сорокин!

Выпучил я на него глаза.

— Как, — говорю, — сюда попал?

Потому что на моих же глазах его разорвало… Где рука, где нога, а голова прямо через бруствер. Да…

Гляжу на него, думаю: Премудрость… Ведь собрать — одно чего стоило; опять же говорю: нога вон куда, рука вон куда, а голова — за орудия.

И вдруг — весь… И вдруг — целый, и вдруг идет.

— Акимов! — говорю…

И гляжу-гляжу на него… Голова то его… А ноги — разве разберешь! Ну — главное голова цела — значит, слава Богу. Поцеловались.

— Как живешь?…

— И ах, как, — говорить, — хорошо.

И вдруг бац — стол. Бац — графин, — рюмки, да… закуска. Все. — Садись, — говорит. Сели.

Налил он водочки, закусочки нарезал.

— Со свиданьицем…

Я это погляжу, погляжу… Хатки это в сторонке фаянсовые, старички сидят…

— А полагается! — говорю.

Взял это рюмку, а сам — на старичков. Да…

Потом это нагнулся поближе к столу…

— Господи Иисусе Христе…

Взял и выпил. Утерся скатертью. А сам опять на старичков. Одначе ничего. Хоть бы что. Только один крякнул. Крякнул и сейчас усы разгладил и бороду вытер.

— Ну, — говорю, — так как? Ничего!

А он опять:

— И ах, как хорошо.

Выпили еще по одной…

— Хочу — говорит, — хлопотать, чтоб жену да ребятишек сюда выписать… А то мне-то хорошо, а им-то…

Закрутил головой.

Чуть было не ляпнул:

— Да ведь ты друг мой милый, помер. Ведь разорвало тебя… Небось — скажи жене — и руками и ногами.

Да, думаю:

— Господь с ним. Может и не помнит, что его разорвало. Да…

— Хочу — говорит, — хлопотать насчет жены.

— Что ж, — говорю, — хлопочи… Хлопочи брат…

Ну выпили еще по одной. Поднялся он…

— В канцелярию, — говорит, — пойду.

— Насчет жены?

Да, насчет жены.

Простились…

Пошли дальше. Идем: Петров — денщик… Всунул руку в сапог, в другой руке щетка. Другой сапог около стоит, совсем чистый.

И вижу — офицерские сапоги.

— Петров! — говорю.

Поднял он голову. Поглядел, потом говорит:

— Погоди.

Плюнул на щетку. Раз, раз. Пошла работа! Вымазал сапог, поставил на солнышко, чтоб обсох. Ко мне:

— Здравствуй, — говорит.

И я тоже:

— Здравствуй.

Конечно, за ручку.

— Ты, — спрашиваю, — при ком теперь?

— Да все при них, — говорит, — при господине Алферове.

Я сейчас дерг себя…

Дескать: стой!..

Потому что знаю — Алферова-то вон еще когда убило.

— Да ведь, погоди, — думаю, — ведь и его убили, Петрова.

Ничего ему не сказал.

— Ну, как? — спрашиваю — лучше тут?

— Хорошо, — говорит… — Харчи хорошие, обхождение хорошее.

— А их благородие?

— А вон они, — говорить.

Гляжу — окно. И сидит в окне Алферов, календарь читает. Потом, как швырнет календарь.

— Ни газет тебе, — говорит, — ничего. Хоть сам выдумывай, что на свете делается… Ну ни дать ни взять, как на батарее.

Снял я шапку.

— Здравия желаю, ваше благородие!

— А, — говорит, — Сорокин! Здорово, брат. Погляди-ка, готовы сапоги?

А Петров уж вот он.

— Пожалуйте.

Подал ему сапоги прямо в окно. Чудно у них! Ну разве можно в окно!

И гляжу, — окно, как окно, а стен нет. Чудно!

Одел, значит, сапоги Алферов. Слышно сквозь окно, как они скрипят. Значит, там у него пол. Одел и уж бац — вот он выходит…

Кителек это беленький, чистенький; в руке палочка.

И пошел себе лужочком. Идет, палочкой помахивает, посвистывает… Головой это кочь-кочь…

И видно, что совсем ему хорошо, только газет нету. Да…

Солнышко это светит, шпанки звенят… Райские птицы тут, рай-древо… Помирать не надо…

Гляжу и думаю:

— Чего робеть…

Сейчас к Фёдорову:

— Можно, — говорю, — выкупаться? — Валяй, — говорит.

III

Ну, после купанья пошли мы дальше.

Идем это, слышим вдруг — шум.

Что такое?

Ну, как вам сказать, все равно вот, как мышь в подполье… Да… Царап-царап.

Только много громче. В роде как под полом у них мостовая, и там весна началась, и дворники с тротуаров лед это скребками гребут-гребут.

Остановились.

Я говорю:

— Что?

И только сказал, гляжу под ногами тута этакая доска не доска, плита не плита… Да… Кольцо ввинчено.

Федоров сейчас за кольцо.

— Гляди, — говорит.

Глянул я. Смотрю, внизу это земля, вверху облака… И схватился, значит, одной рукой за облако наш же солдатик… Царапается, а взлезть не может.

Другое облако у него под ногами, совсем маленькое, так и качается…

И как это он, значит, подтянется, подтянется на руках к верхнему облаку, а его туда-сюда… раскачивает… А сапоги по нижнему-то облаку др-р-р… др-р-р…

С гвоздями сапоги — так и дерут.

Увидел нас.

— Братцы!

Федоров кричит:

— Канат!

Я тоже:

— Канат!

Да, тоже, как и он… Значить, маленько попривык и осмелел.

И опять же вижу, человек сорваться может.

И слышу вдруг:

— Лови!

Шасть — канат… Хороший канат, я уж сразу вижу корабельный.

— Кидай! — кричит Федоров, — трафь на нижнее!

Бросил я канат… И так, знаете, ловко угодил — прямо на нижнее облако, прямо, ему под ноги.

Нагнулся он, подхватил.

Ну, верхнее облако сейчас и поплыло дальше… Дескать, чего мне тут делать, сами теперь обойдутся.

Солдат это, значит, давай себя канатом обматывать, давай обматывать.

Обмотал.

— Тащи!

Потянули мы…

И только подтянули так на вершок— глядь, и нижнее облако закружилось, закружилось на одном месте и поплыло себе за верхним.

До свиданья!

Ну, вытащили мы солдата, смотрим: лицо в крови, ноги в крови… Одна нога перевязана бинтом, другую, должно, не успели… Так вся, как бурак…

Вытащили, значит…

А я как уж совсем тут обрусел, сейчас недолго думавши:

— Доктора! Санитаров! Носилки! — кричу. Да…

И вдруг, мое почтение — доктор. Вот он.

Подошел.

— Снять, — говорит, — бинт!

А солдат:

— Ваше благородие, как можно бинт снять, она у меня на одной ниточке.

Он опять:

— Снять!

А солдат:

— Перевяжите, ваше благородие, лучше сначала другую. — Никаких, — кричит, — перевязок!

Ах, ты Господи! Что вы с ним поделаете?

И что же вы думаете, ведь, сняли.

II только что, слава тебе Господи, сняли, как ни в чем не бывало.

Даже не хромает… Даже кровь пропала. Во!

Глядь, откуда ни возьмись — офицер этот в кителе. Остановился. Поглядел, поглядел…

— Да, — говорит, — молодцы наши доктора…

II пошел себе дальше.

Я сейчас к Федорову:

— Что такое? Как так?..

— Дух, — говорит, — тут такой лекарственный… В роде, значит, как в Крыму. Чуете?

— Как в Крыму? — спрашиваю.

— Да, как в Крыму…

Чудеса! Прямо чудеса!..

— И ничего, — говорит, — не берут! Ничего… У нас, — говорить, — дух вольный… Кто хочет, — говорю, — сейчас разинь рот и глотай…

Ловко?.. То-то и дело. Так уж заведено. Потому если и так рассудить, например: чай или, скажем, деготь…

Пришел в лавку.

— Ну-ка, молодчик, свесь там фунт или два…

А как ты дух свесишь?

И опять же его ни в пузырек, никуда. На то он и дух. Дальше пошли.

Вижу опять окно. И сидят под окном двое солдатиков. Высунулись в окно, вниз смотрят. Только спины и видно да затылки.

Один ноги задрал.

Остановились мы.

Я спрашиваю:

— Что делают?

— Слушай! — говорит Федоров.

И вдруг слышу: ш-ш-ш… Потом шлеп! Потом, опят немного погодя: шлеп…

Слышу, что внизу шлепает и шипит внизу.

Все равно, как плюют на что… Только плюют-то — плюют, а зачем оно шипит?..

— Плюют? — спрашиваю.

— Плюют…

Гм… Удивительная вещь!

— А для чего плюют?

— Играют, — говорят. — Карт тут нету, так они — в плевки. Да пойдем, — говорит, — поглядим.

Подошли.

Гляжу (в окошко то все видно), внизу это, значит, может, саженей на пятьдесят японская батарея. Скорострельная. Да жарят так, что страсть… Бум-бум… Выстрел за выстрелом. Страсть.

Палец к орудию приложить нельзя… До того, значит…

А они это… Сейчас один:

— Твоя очередь, валяй!..

А другой свесится с подоконника, возьмет и плюнет…

И так трафит, чтобы на орудие…

И значит, ежели попал, сейчас и шлепнет… А потом зашипит.

Ш-ш-ш… Потом: шлеп…

— А ну-ка, — говорю, — братцы, дайте мне.

И только, что было приготовились (конечно, подвинулись, дали мне место, а один даже говорит: «весьма приятно»), только приготовился, гляжу — наш батарейный… Только не на японской, а на нашей стороне.

Кричит:

— По местам!

Все равно, как он сдернул меня сверху.

Так и полетел вниз кубарем… И уж, гляжу, я в землянке и уж пояс застегиваю.

И вот сейчас, хоть убей меня — ей Богу не знаю, сон ли это, или другое что…

Сорокин кончил свой рассказ.

— Расскажи, — слышатся голоса, — Сорокин, расскажи еще!!!

Сорокин молчит. Он уже устал рассказывать.

— Истинно, рай, — замечает кто-то и вздыхает — Эх-ма-хма…

Будто ему никогда, никогда не побывать в этом раю… даже и во сне.

Сказки о жизни

I

— Сорокин, а Сорокин!

— Ну? — откликнулся Сорокин из другого угла землянки.

В землянке было темно. Сорокин только что закурил трубку. Слышно было как он раскуривал ее; трубка сопела и хрипела.

Сорокин был в шинели.

Сидел он прямо на полу, прислонившись к стенке землянки, растопырив высоко почти в уровень с грудью поднятые колени и запахнув на коленях полы шинели.

Его фигура то выступала из мрака смутно и неясно, когда табак в трубке разгорался, бросая красноватый отблеск на его колени, усы, губы, конец носа и руку, державшую трубку, то снова совсем сливалась с тьмой, когда трубка начинала примеркать, и огонек трубки затягивало черным, как уголь, налетом.