Не связанная трамваями Москва представлялась расползшейся и громадной. Расстояния приобрели первобытную ощутимую протяженность.
Сколько раз я проделал этот путь. Я выработал технику сокращений, пользуясь переплетениями переулков. Знал, где надо менять тротуары, под каким углом пересекать перекрестки. Выступы фасадов, впадины дворов, резьба на воротах и оградах – осязаемым пешеходным знанием города я успел тогда овладеть.
Но в тот вечер я шел наугад. Торопился, боясь опоздать.
Кафе помещалось на Настасьинском. Криво сползающий вниз переулок глубоко уходил в темноту. Фонарь дремал на стержне, воткнутом в стену. Под ним – низкая деревянная дверь, прочно закрашенная в черное. Красные растекающиеся буквы названия. И змеевидная стрелка.
Я пришел слишком рано, не зная местных обычаев. Дощатая загородка передней. Груботканый занавес – вход.
И вот – длинная низкая комната, в которой раньше помещалась прачечная. "Как неуклюжая шкатулка, тугой работы кустаря"3. Земляной пол усыпан опилками. Посреди деревянный стол. Такие же кухонные столы у стен. Столы покрыты серыми кустарными скатертями. Вместо стульев низкорослые табуретки.
Стены вымазаны черной краской. Бесцеремонная кисть Бурлюка развела на них беспощадную живопись. Распухшие женские торсы, глаза, не принадлежащие никому. Многоногие лошадиные крупы. Зеленые, желтые, красные полосы. Изгибались бессмысленные надписи, осыпаясь с потолка вокруг заделанных ставнями окон. Строчки, выломанные из стихов, превращенные в грозные лозунги: "Доите изнуренных жаб" 4, "К черту вас, комолые и утюги" 5.
Между тем в кафе было тихо. Небольшая группа в углу. Кусиков, цепкий, тонкий, горбоносый. Елена Бучинская – актриса и чтица. Еще два–три завсегдатая. Я с ними тогда не был знаком.
Я уселся за длинным столом. Комната упиралась в эстраду. Грубо сколоченные дощатые подмостки. В потолок ввинчена лампочка. Сбоку маленькое пианино. Сзади – фон оранжевой стены.
Уже столики окружились людьми, когда резко вошел Маяковский. Перекинулся словами с кассиршей и быстро направился внутрь. Белая рубашка, серый пиджак, на затылок оттянута кепка. Короткими кивками он здоровался с присутствующими. Двигался решительно и упруго. Едва успел я окликнуть его, как он подхватил меня на руки. Донес меня до эстрады и швырнул на некрашеный пол. И тотчас объявил фамилию и что я прочитаю стихи.
Так я начал работать в кафе. В тот же вечер Бурлюк и Маяковский назначили мне постоянную плату. Шестьдесят три следующих дня ходил я сюда без прогулов.
Кафе поначалу субсидировалось московским булочником Филипповым. Этого булочника приручал Бурлюк, воспитывая из него мецената. Булочник оказался податлив. Он производил на досуге стихи. В стихах чувствовалось влияние Каменского. Булочник издал на плотнейшей бумаге внушительный сборник "Мой дар". Дар был анонимным.
Впоследствии, за спиной всех поэтов, кафе откупил примазавшийся к футуризму, величавший себя "футуристом жизни", некий Владимир Г<ольцшмидт>. Это была одна из ловких операций проповедника "солнечной жизни". Он поставил всех перед совершившимся фактом, одним ударом заняв главные позиции. Помимо старшей сестры его, оперной певицы, еще раньше подрабатывавшей в кафе, за буфетной стойкой появилась его мамаша, за кассу села младшая сестра. В тот вечер Маяковский был мрачен. Обрушился на спекулянтов в искусстве. Г<ольцшмидт> пробовал защищаться, жаловался, что никто его не понимает. Публика недоумевала, не зная, из–за чего заварился спор. Бурлюк умиротворял Маяковского, убеждая не срывать сезон.
Но кто бы ни владел предприятием, хозяйство строилось так: было несколько постоянных сотрудников, обслуживавших каждый вечер эстраду. Поэты – Маяковский, Каменский, Бурлюк. Вышеупомянутая певица, "поэт–певец" Аристарх Климов. В этот штат включился и я.
Публика съезжалась поздно. Главным образом, после окончания спектаклей. Программа сохранялась постоянная. Два–три романса певицы и Климова. От меня требовалось два стихотворения. Маяковский – глава из только что написанного "Человека", "Ода Революции" и отдельные стихотворения, Каменский демонстрировал "Стеньку Разина", Бурлюк – "Утверждения бодрости" и "Мне нравится беременный мужчина..." 6
Такова схема каждого вечера. Схема достаточно скудная. Что ж заставляло разноплеменную публику протискиваться в узкую дверцу кафе? Буржуи, дотрачивающие средства, анархисты, актеры, работники цирка, художники, интеллигенты всех мастей и профессий. Многие появлялись тут каждый вечер, образуя твердый кадр "болельщиков". С добросовестным, неослабевающим упорством просиживали от открытия до конца.
Дело в том, что ни одно собрание не походило на предыдущие и последующие.
Маяковский и Бурлюк появлялись, когда публики накопилось немало. Уже выполнены романсы певцами. Прочел загадочные стихи Климов. Кое–кто из молодых поэтов, поощренный лозунгом "эстрада всем", поделился рифмованными чувствами. Но вечер не вошел в колею. Публика скучает и топчется, загнанная в это аляповатое стойло. Пожалуй, пора расходиться.
Но вот вошел Маяковский, не снимая кепки. На шее большой красный бант. Маяковский пересекает кафе. Он забрел сюда просто поужинать. Выбирает свободное место. Если места ему не находится, он садится за стол на эстраду. Ему подано дежурное блюдо. Он зашел отдохнуть.
Иногда с ним рядом Бурлюк. Подчас Бурлюк и Каменский отдельно. Маяковский не замечает посетителей. Тут нет ни малейшей игры. Он действительно себя чувствует так. Он явился провести здесь вечер. Если кому угодно глазеть, что ж, это его не смущает. Папироса ездит в углу рта. Маяковский осматривается и потягивается. Где бы он ни был, он всюду дома. Внимание всех направляется к нему.
Но Маяковский ни с кем не считается. Что-нибудь скажет через головы всех Бурлюку. Бурлюк, подхватив его фразу, подаст уже умышленно рассчитанный на прислушивающуюся публику ответ. Они перекидываются словами. Бурлюк своими репликами будто шлифует нарастающий вокруг интерес. Люди, как бы через невидимый барьер, заглядывают на эту происходящую рядом беседу. Сама беседа является зрелищем. Но внутрь барьера не допущен никто.
И это для многих обидно. Многим хочется выказать остроумие. По столикам перебегают замечания. Бурлюк взвешивает, дать им ход или нет.
Особенно обидно тому, кто чувствует свое право на внимание. Кто сам, например, артист. Маяковскому следует его знать. Такое безразличие унизительно...
И вдруг Маяковский обернулся.
Он даже поздоровался с артистом, и тот польщенно закивал головой. Закивали головами другие, ловя благорасположенность Маяковского. А тут поднялся Бурлюк и самыми нежнейшими трепетными нотами, с самым обрадованным видом делится с публикой вестью:
– Среди нас находится артист такой-то. Предлагаю его приветствовать. Он, конечно, не откажется выступить.
Публика дружно рукоплещет.
Артист всходит на трехаршинные подмостки, словно приглашенный на лучшую сцену.
Отказов не бывало никогда.
Вот забрел сюда тенор Дыгас, тогда гремевший у Зимина. Ограниченная коробка кафе не вмещает его массивный голос. Вот извлечена балетная пара и без соответствующих костюмов покорно силится себя проявить. Немного упрямится белесый, безбровый Вертинский, ссылаясь на отсутствие аккомпаниатора. Он мнется под взглядом Маяковского и наконец замирает, сжав кисти протянутых вперед рук. Картаво, почти беззвучно декламирует, знакомя публику со свежим, еще не пущенным в продажу изделием:
Ну, конечно, Пьеро не присяжный поверенный,
Он печальный бродяга из лунных гуляк,
И из песни его, даже самой умеренной,
Не сошьете себе горностаевый сак.
А вот двинулась цирковая ватага. Или Хмара из Художественного театра читает "Пир во время чумы".
Бурлюк не ослабляет руководства, умело приноравливаясь к посетителям. Если налицо Виталий Лазаренко, пущена в ход тема "футуристы и цирк". Если пришел кто-нибудь из Камерного театра, готов диспут о "Короле–арлекине"7. Сидят за столиками несколько моряков, – исполняется Климовым "Песенка о мичмане". Публика подхватывает припев. Бурлюк дирижирует лорнетом.
Любить двух сразу
Нельзя никак,–
громыхают нестройные голоса.
– Можно, – кричит Василий Каменский.
И под прикрытием освеженной беседы, неизменный "Беременный мужчина" приобретал каждый раз как бы новые наружность и платье.
Маяковский читал в заключение. Наспорившаяся, разгоряченная публика подтягивалась, становилась серьезной. Каждый сжимался, как бы вбирая в себя свои растрепавшиеся переживания. Еще слышались смешки по углам. Но Маяковский оглядывал комнату.
– Чтоб было тихо, – разглаживал он голосом воздух.– Чтоб тихо сидели. Как лютики.
На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут над лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами.
– Тише, котики, – дрессировал он собравшихся.
Он говорил угрожающе вкрадчиво.
Начиналась глава из "Человека", сцена вознесения на небо.
Слова ложились не громко, но удивительно раздельно и внятно. Это была разговорная речь, незаметно стянутая ритмом, скрепленная гвоздями безошибочных рифм. Маяковский улыбался и пожимал плечами, пошучивая с воображаемыми собеседниками:
"Посмотрим, посмотрим. Важно живут ангелы, важно".
Один отделился
и так любезно
дремотную немоту расторг:
"Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?"
И я отвечаю так же любезно:
"Прелестная бездна.
Бездна – восторг!"
И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек. Как с ним удобно и спокойно пройтись запросто по бутафорскому "зализанному" небу.
Но вдруг повеяло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Маяковский водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным и непрерывным. Крутое набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех слушателей. Это значительно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе. При чем-то, напоминающем по своей откровенности и простоте процессы природы. Тут присутствуешь при явлении откровенного, ничем не заслоненного искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности: