В. Маяковский в воспоминаниях современников — страница 41 из 129

Я писал:


Пропорол рабочий хозяйский жилет,

пригвоздив штыком на нужное место.


Художник–плакатист, знающий цену рядом положенным чистым пятнам краски, Маяковский исправил "пригвоздив" на "пригвоздил".

У меня было:


Во всякой нужде, всякой беде

помощи лучшей не найдешь нигде.


Маяковский переделал:


Во всякой беде,

во всякой невязке

в завком направляйте шаг пролетарский.


У меня было по пункту о прозодежде написано:


Свою на заводе не стану трепать я,

Подавай, союз, рабочее платье.


Маяковский поправил:


Подавай союз – спецодежду–платье 1.


У меня было о "Кодексе законов о труде":


А под этой книжкой подпись: Калинин.


Маяковский уточнил:


А при нем (кодексе) закон и надпись – Калинин.


Ломка привычной поэтики и литературной фразы в интересах наибольшей ясности и недвусмысленности для читателя вещи, облик, словарь и стиль которого все время вел творческую мысль поэта,– вот что запомнилось мне из этой работы с Маяковским.

Добавлю, что заглавия для совместных работ сделаны Маяковским.


Когда я принес Маяковскому реклам–поэму о "Климе из черноземных мест, про Всероссийскую выставку и Резинотрест", написанную мной в стиле его агитки о том, "Как кума о Врангеле толковала без всякого ума" – вещь ему очень понравилась. Он хвалил ее парадоксально–гиперболические, а также частушечные места:


Лошадь, а не кура.


В это время дождь пошел

в руку толщиною.


Без галош тяжело ж!


Каплет с носа, каплет с уха,

а в галошах всюду сухо.


Каплет с уха, каплет с носа,

а галошам нет износа.


Эта трубка не простая,

а отнюдь клистирная.


Не гребенка, а краса,

вся из каучука.

Я гребенкой волоса

виться научу–ка.


Припоминаю некоторые исправления Маяковского:


тут и фруктов глянец


он изменил на:


тут и фрукты в глянце.


У меня:


Видит – выводок вещей

марки "Треугольник".


У Маяковского:


Видит:

выводок вещей

с маркой треугольной.


У меня:


тут тебе и малый мяч,

и большой футбольный.


У Маяковского:


красный мяч, да пестрый мяч,

и большой футбольный.


Когда я ему читал строфу:


Из корзины Клим берет

разные игрушки.


Маяковский, чем-то отвлекшись, спросил вдруг – "Что берет?"

"Разные игрушки",– повторил я строку. Но на реплику уже пришли строки:


Из корзины

Клим

берет...

Что берет?

Игрушки.


У меня было:


Хороша машина,

новенькая шина.


Маяковский исправил:


Хвастаясь машиною,

гонит новой шиною.


Но особенно запомнилось, как Маяковский работал над вторым и третьим вступительными четверостишиями, которые мне не дались. Рифма заела: "Выставка" – "Сельскохозяйственная" – "Всероссийская". Помню написалось вроде:


Сердце, радость выстукай,

звонче лейтесь речи.

...сельской выставкой

на Замоскворечьи.


И еще были строки:


ввек нигде не выискать

и... всероссийская.


Маяковский забраковал первые строки, в особенности же вторую насчет речей, которая явно была пристегнута для рифмы.

Работали мы в его кабинете на Водопьяном переулке. Был тут и Асеев. Маяковский не шел ни на какие легкие варианты, где труднорифмующиеся слова засовывались бы в середину строки.

Он ходил по комнате, бормоча рифмы, напоминавшие то "аиста", то "свиста", и произнес найденные им две заключительные строки:


Это дело не простое,

дело всероссийское.


Он, рявкая, браковал предложения мои и Асеева. Так длилось полчаса, час. Он уже носился по комнате бурей. Асеев сдался, лег на диван. Иногда, найдя четверостишие, Маяковский выбегал в соседнюю комнату, где были гости, и читал найденное. Оно было остроумно, но к стихотворению не подходило.

Прошло полтора часа. Я тоже выбыл из строя. Но Маяковский, чем больше ускользала от него строфа, тем азартнее он старался ее одолеть. Он вдруг повернул найденное им двустишие на несколько градусов:


Сразу видно – не простая,

Всероссийская,


И прочел его начало:


В небесах

моторов стая,

снизу –

люди, тискаясь.


И через несколько минут шагания, прочел, торжествуя, первую строфу, которая и меня и Асеева поразила неожиданностью своего решения, полнозвучностью и большой зримостью:


Кумача казистого

пламя улиц за сто:

первая из Выставок

сельского хозяйства.


Рита Райт."Только воспоминания"

(Отрывки из книги)

I. "О, как эта жизнь читалась взасос..." 1

На расстоянии многих лет по–иному видишь события, людей, вещи. Теперь мне кажется диким, что я дважды прошла мимо стихов Маяковского и только в третий раз, от поэмы "Человек", разлетелся вдребезги старый стихотворный мир.

Я жила в этом мире с самого детства, всегда ощущая силу слова, отобранного, отлитого в стих. Сначала эти слова печалились по вечерам за окном тихой песней:


Закувала тай сива зозуля...


Потом засияли неповторимой красотой –


Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой...2 –


и поплыли в лунном свете:


Корабль одинокий несется,

Несется на всех парусах 3.


С каждым годом чужие стихи все больше говорили за меня то, что была не в силах выразить косноязычная душа в косноязычных виршах собственного производства. Вовремя поняв это, я с облегчением перестала сочинять "всерьез" и еще жаднее, еще благодарнее слушала и запоминала голоса настоящих поэтов.

Мне было лет тринадцать, когда знакомый художник привез несколько книжек, непривычных не только на глаз, но даже на ощупь. Они были напечатаны на обратной стороне обоев, на желтых и голубых страницах с неровными краями ломались малопонятные строчки и невиданные рисунки. Я влюбилась в "Небесных верблюжат" Елены Гуро, не поняла манифеста "Пощечина общественному вкусу" 4 и не заметила ни Маяковского, ни Хлебникова в сборнике "Садок судей II" 5.

Позже, вероятно, попадались в "Летописи" куски "Войны и мира" 6, но из них совсем ничего не запомнилось. Тогда мы жили Блоком, Ахматовой, ставили "Балаганчик" 7 на дачной террасе, упивались Уайльдом и Бодлером.

Маяковский не доходил сквозь духи и туманы провинциально–гимназического эстетизма, не тронутого даже революцией.

Первый год в университете прошел в сумбуре полного непонимания того, что делалось, в восприятии революции через "Двенадцать" Блока, в калейдоскопе сменявшихся в Харькове правительств и тоске по родным, оставшимся в Советской России.

С Красной Армией, освободившей Украину, вернулись друзья детства, весна опять стала весной, из Москвы пришли письма, приехали люди.

Однажды на улицах появились афиши. Поэт–футурист Алексей Чичерин обещал "бархатным благовестом голоса" прочесть поэму Владимира Маяковского "Человек".

Мы пошли большой компанией, заняли весь первый ряд, по каким-то контрамаркам.

Трудно было настроиться серьезно, когда на эстраду вышел высокий человек с неправдоподобно раскосыми дикими глазами под великолепным размахом бровей, в дамском белом кимоно с узорами и большим бантом на груди.

Но он нахмурился в ответ нашим улыбкам,– скрестил на груди полуголые мускулистые руки; набрал воздуху, и низкий, действительно бархатный, прекрасно поставленный голос, как орган, зарокотал,– сначала тише:


Священнослужителя мира, отпустителя всех

грехов,– солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейший из монашествующих –

ночи облачение на плечах моих.


Потом громче, все нарастая, нарастая:


Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.

Звенящей болью любовь замоля...


Каждому знакомо, как внутри что-то обрывается и замирает, как перехватывает дыхание, пересыхает в горле и горячая дрожь бежит по спине.

Так я впервые слушала стихи Маяковского с голоса.


Мы помешались на Маяковском. Книг его у нас не было. По памяти восстанавливали целые куски, повторяя запомнившиеся на лету строчки. На занятиях по фармакологии иначе не разговаривали:


За стенками склянок столько тайн...


И, когда что-нибудь нравилось:


Прелестная бездна.

Бездна – восторг.


Я училась на медицинском факультете и работала в журнале "Пути творчества" не то секретарем, не то литературным сотрудником. Не помню толком, что именно я там делала, но помню груды рукописей, ласковую улыбку Чапыгина и задиру Петникова. Петникова я побаивалась и недолюбливала за вечные придирки. Но все изменилось, когда я узнала, что он не только знаком с Маяковским, но что у него есть "Все сочиненное". Всякими правдами и неправдами я выклянчивала у него книгу. Петников упирался:

– Переведите мои стихи на немецкий – подарю!

Пришлось перевести.

И книжка "Все сочиненное Владимиром Маяковским" стала моим первым гонораром за перевод.

Опускаю лирические детали первого свидания со "Всем сочиненным". Через две недели я знала всю книжку наизусть, и меня можно было "заводить на Маяковского", как граммофон, в любое время, с любой строчки.

Хотя в Москву проехать было еще очень трудно, но в июле мне все же удалось туда попасть.

Я взяла с собой перевод каких-то кусочков и твердо решила прочесть их самому Маяковскому лично, несмотря на предостережения Петникова: "Вы поосторожнее... Еще нарветесь... Он такой..."

Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.

Так буквально и всерьез я воспринимала его ранние стихи.

И вот я в Москве.

Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя – непролазная грязь, звонко шлепают по ней деревянные подошвы. "Мясницкие ухабы", сейчас сохранившиеся только в стихах Маяковского8, тогда по–настоящему хватали за ноги сонных извозчичьих кляч, вокруг Иверской толпился темный люд – не в религиозном, а в уголовном смысле,– бывшие просвирни торговали в Охотном ряду горячей пшенной кашей на воде и мутным сладковатым пойлом, называвшимся, по старинке, "сбитнем". На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками – валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошметки какого угодно прошлого.