В. Маяковский в воспоминаниях современников — страница 71 из 129

Вот когда я выиграл больше двух тысяч (поставив у букмекера сначала рубль, потом трешку, потом пятерку и все, по дурацкой удаче,– в многократном умножении), я и решил поразить Маяковского. Я переехал из затхлого угла в большой номер "Софийского подворья", накупил у Альшванга белья, сшил два костюма на Кузнецком мосту, запасшись многими предметами туалета по рецепту из "Евгения Онегина" – "прямые ножницы, кривые и щетки тридцати родов", несколько флаконов духов и одеколона лучших сортов. Кроме всей этой студенческой роскоши, были выставлены на виду несколько бутылок вина, фрукты, цветы,– словом, точь–в-точь удешевленное издание обстановки Дориана Грея 12. Теперь осталось только отыскать Маяковского.

Надо еще прибавить, что вход в мой номер предварялся такой передней, которая вела и в противоположный номер, где поселилась какая-то дива, не очень красивая лицом, но с безукоризненной фигурой. Был август месяц, жара стояла беспрерывная, и соседка моя часто, не закрыв плотно дверей, имела привычку гулять по своему номеру совершенно в Евином наряде. Все это я рассказываю для того, чтобы представить читателю Маяковского, входящего в мой номер, мельком увидевшего рядом в комнате голый женский силуэт и затем непосредственно озирающего свалившиеся откуда-то блага. Маяковский оглядел все, оценил метаморфозу в моем положении и обратился ко мне с любопытным вопросом: "Бабушка умерла?"

На минуту должен отступить от плавности рассказа. Как раз в это время, незадолго до того, было совершено дерзкое ограбление Харьковского банка, о чем много писалось в газетах, так как сумма, изъятая грабителями из сейфов, была очень внушительная. Этим я воспользовался, чтобы задурить голову Маяковскому. На вопрос его о бабушке, я ответил, что, дай ей бог здоровья, она в полном порядке. Предложил Владимиру Владимировичу выпить вина, которое, "кажется, неплохо". Маяковский забеспокоился. Зашагав по номеру, нетерпеливо стал допытываться, откуда это все.

Я сделал таинственное лицо, как бы желая уклониться от ответа. Маяковский настаивал, начинал сердиться.

– Что же вы, сказать боитесь?

– Нет, не боюсь, но еще не время!

– Да вы что – на содержание, что ли, поступили к этой вот голой напротив?

– Нет, зачем же, скорее – наоборот!

Тут В. В. совсем разъярился:

– Что вы мне вола вертите! Или говорите по–человечески, или черт с вами, я ухожу! Раз и навсегда.

– Ну вот видите, Володечка, я бы вам сказал, но это ведь не моя тайна... Не знаю, как вам дать понять... Дадите ли вы мне честное дворянское слово, что нигде, никому, ни при каких обстоятельствах не намекнете даже об этом?

– Ладно, даю боярское.

– Ну так вот; читали вы об эксе в Харькове?

– Ну?

– Ну вот вам и ну!

– Колядка, неужели вы...

– Вот вам и неужели!

– Что? В пользу рабочей кассы?!

– Конечно!

Маяковский отпил вина, долго смотрел на меня изучающим взглядом. Потом громовым голосом:

– Почему ж вы меня не предупредили?

– Ну подумайте сами – мог ли я...

– Да, впрочем, верно. Но все–таки?!

– Ну – понятно теперь вам?

– А откуда все это?

– Ну, распоряжение, чтобы переменить обличье, жить в гостинице, одеваться по моде.

– А как же с издательством?

– На издательство-то этого не хватит. Ведь мы были обеспечены только экипировкой и сменой адреса.

Нужно сказать, я врал вдохновенно; Маяковский продолжал приглядываться ко мне, но теперь уже без недоверия, с каким-то новым интересом. Он ни о чем больше не спрашивал, попросил проводить его и, как всегда, "хоть до соседнего угла"; но этот соседний угол оказался на другом конце квартала, потом еще один, еще и еще: Маяковский не любил возвращаться к себе на Пресню в одиночку. Когда мы дошли до Никитских ворот, я не пошел дальше, несмотря на уговоры. Тогда, перейдя площадь, Маяковский в тишине звонкой, безлюдной к тому времени площади стал посылать мне проклятия и ругательства. Дело в том, что на пути я ему открыл надувательство, превратив романтическое ограбление "в пользу рабочей кассы" в вульгарный выигрыш на бегах. Маяковский не верил, полагая, что, не доверяя, я хочу подсунуть именно этот последний обманный вариант ему, уже раз обманутому. Площадь содрогалась от его громового рыка: "Асеев! Проходимец!! Асеев! Со–бачье у–хо!!"


Простодушие и гениальность? Да, вот так именно.

Как-то ехали вместе к нему на дачу в Пушкино. Вдруг он предложил: сойти на предыдущем разъезде и – вперегонки, от семафора до семафора; но идти шагом, шагом какой угодно длины, не переходящим на рысь, на бег. Пари на червонец. Я тогда занимался гимнастикой регулярно и сейчас же принял пари, так как учел массивность фигуры Маяковского и то, что я легок на ногу. Договорились. Сошли с поезда, спрыгнули с площадки платформы и – раз–два–три – приняли старт. Маяковский ушел метров на двадцать, я растягивал шаги как мог, но сразу было не угнаться за ним. Однако к половине дистанции я подошел вплотную, и дальше мы шли вровень до самого конца. Маяковский потерял на слетевшей шляпе и, пока он нагибался, я обошел его. Потом он вновь нагнал меня, но уже перегнать у него дыхания не нашлось. Кто же выиграл? Решили разыграть в орел–решку. Но дело было не в том. Оказалось, что во время хода я, очевидно, уже слишком расстилаясь и маша отчаянно руками, уронил часы – ремешок, что ли, расстегнулся.

Маяковский осмотрел меня сочувственно и предложил проделать обратный маршрут в поисках за часами. Вернулись, но часов не нашли. Тогда Владимир Владимирович предложил еще раз шагать на спор. "Вам теперь легче, ведь вы теперь без часов!" Я рассердился и отказался от дурацкого, на мой взгляд, повтора. Мы сели в подоспевший поезд, и Маяковский потешался надо мною: "Почему вы не пошли еще раз? Ведь время потеряно все равно?" Или, вынимая свои часы и невинно поднося их к уху, напевал: "Часы идут, часы летят, часы бегут, часы лежат". Я старался придать себе беззаботный вид, хотя мне было жаль часов.

Когда мы вернулись в город, дня через два Маяковский, встретясь со мной, обратился ко мне: "Вот, Колядка, я ведь нашел ваши часы!" Я не поверил, что это те же самые, хотя и мои потерянные были новенькие. Но он запомнил фасон и фирму!

Очень он был предан друзьям. Но настоящим друзьям, без лигатуры. Самый милый человек ему был тот, кто умел дружить без расчета, без оглядки. Он не раз говорил, что друг тот, кто ни в чем не изменит, далее в таких обстоятельствах, когда это не измена даже, а просто несогласие во взглядах. В дружбе не может быть несогласия. Даже тогда, когда один говорит то, что не нравится другому. Только чтобы не хвалить врагов. Враг чем талантливей, тем опасней. Но враг не может быть талантливей друга.

Однажды я поспорил с Лилей Юрьевной относительно каких-то стихов, которые мне нравились, а ей нет. Спор был горячий. Маяковский не принимал участия, но приглядывался и прислушивался из другой комнаты. Потом мы пошли с ним вместе по Мясницкой. Маяковский шагал, помахивая палкой.

– Колядка! Никогда не противоречьте Лилечке, она всегда права!

– Как это "всегда права"? А если я чувствую свою правоту?

– Не можете вы чувствовать своей правоты: она у нее сильнее!

– Так что же вы скажете, что, если Лилечка станет утверждать, что шкаф стоит на потолке,– я тоже должен соглашаться, вопреки очевидности?

– Да, да! Если Лилечка говорит – на потолке, значит, он действительно на потолке!

– Ну, знаете ли, это уж рабство!

Маяковский молчит некоторое время, а потом говорит:

– Ваш маленький личный опыт утверждает, что шкаф на полу. А жильцы нижней квартиры? Не говоря уж об антиподах!


"Вселенная вся семьею засеяна"

Маяковский не был семейным человеком, как это понимается большинством. Он был общественным человеком, без всякого усилия казаться им в чьих–либо глазах. Родней ему были те, кого он считал людьми, стоящими этого наименования. Поэтому и родня им была признаваема в той же мере. К матери он относился с нежной почтительностью, выражавшейся не в объятиях и поцелуях, а в кратких допросах о здоровье, о пище, лекарствах и других житейских необходимостях. Но в этих вопросах, в их интонации была не наигранная забота о здоровье, нуждах, потребностях.

В отношениях с сестрами была тоже родственность старшего в семье, хотя он был младше сестер. Но длительных семейных разговоров он не заводил, да и недолюбливал. Вкусы, очевидно, были разные. По крайней мере, те разы, которые я бывал у него в семействе, было заметно, что разговоры, помимо самых необходимых предметов, не клеятся. Да и меня он так усиленно тащил поехать к родным, что казалось, ему нужен был громоотвод от громыхания голоса Ольги Владимировны и молний, сверкавших в глазах другой сестры Людмилы, кажется обижавшейся на некоторую отчужденность Владимира Владимировича от родственных традиций.

Мать была сдержанна в выражениях своих чувств так же, как и сам Маяковский. Я был у них два или три раза, буквально упрошенный Владимиром Владимировичем сопровождать его на Пресню. Помню очень маленькие комнатки, помню диван, на котором не умещался Маяковский, кошку, которую он гладил большой рукой, прикрывая ее всю, редкие вопросы, прерываемые длинными паузами. Наконец Маяковский поднимался, говорил: "Ну, нам пора", вкладывая в это "нам" как бы общую необходимость сняться с места. Он обнимал мать, что-то говорил наедине с нею, уходя в соседнюю комнату; и после, выйдя на улицу, повеселевшим голосом крича: "Пошли хвостать!", мчался к остановке трамвая. "Хвостать" на его языке означало – двигаться, работать, энергично действовать.

Маяковский не был семейственным человеком, но он любил людей. "Не вы – не мама Альсандра Альсеевна. Вселенная вся семьею засеяна" 13 – это не было только стихотворной строчкой, это было прямым заявлением о всемирности своего родства. И именно к маме обратился он с таким заявлением. Он сторонился быта, его традиционных форм, одной из главных между которыми была семейственность. Но без близости людей ему было одиноко. И он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая ее обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Бриков, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую биографию.