В. Маяковский в воспоминаниях современников — страница 81 из 129

Поэма "Про это" до конца оставалась одним из любимых произведений Анатолия Васильевича – он имел в виду именно эту поэму, говоря "о выработке новой этики в муках содрогающегося сердца"5.


Летом 1923 года в Большом зале консерватории был литературный диспут с участием Луначарского; уж не помню точно, как он назывался, кажется, на афишах стояло: диспут о "Лефе"6.

Диспут этот начался с большим опозданием. Публика в нетерпении топала ногами и скандировала: "Время! Время!" – совсем как в плохоньких кинотеатрах на окраине. Наконец на сцену вышел О. М. Брик, растерянный и взволнованный; он просил извинить за опоздание и заявил, что Арватов, который должен был от имени "Лефа" читать основной доклад, выступать не будет, так как внезапно заболел психическим расстройством. В ответ на это зал оглушительно загрохотал, раздались свистки и улюлюканье.

Этот эпизод дал тон всему диспуту. Выступающих было очень много. Я запомнила Николая Леонидовича Мещерякова и Александра Александровича Богданова, вероятно, именно потому, что они очень редко выступали на подобных диспутах. Они оба грубо обрушились на "Леф". Что-то очень агрессивное говорили "налитпостовцы" 7. В зале была необычная по тем временам публика, совсем иная, чем постоянные посетители Политехнического музея или Дома печати; очень мало было пролефовски настроенной рабочей и студенческой молодежи. Все выпады против "футуристов" принимались "на ура". Горячо, но невразумительно выступал, защищая позиции "Лефа", И. С. Гроссман–Рощин. Брик тоже не имел успеха, его прерывали возгласами с мест. Публика ждала Маяковского, но он не приехал. (Кажется, его не было в тот день в Москве 8.)

Заключительное слово произнес Луначарский.

Выступление Анатолия Васильевича было темпераментным, очень четким, временами даже резким. Смысл был приблизительно таков, что Маяковский – это новое, созданное советской жизнью литературное явление, и никому не дозволено "тащить и не пущать" это новое. Анатолий Васильевич привел ряд убедительнейших примеров, доказывая, что новые, свежие, прогрессивные течения в литературе – и в Западной Европе и в России – всегда с трудом прокладывали себе путь сквозь косность и консерватизм обывательских вкусов. Он говорил о бережном отношении к молодому советскому искусству: "На нашем огороде произрастают разные плоды и овощи, и чем их больше, чем они разнообразнее,– тем лучше. Многообразие в искусстве – иначе не может быть в обществе, которое только формируется, только ищет свой собственный стиль". В то же время Луначарский назвал "кувырканьем" попытку создать особую, лефовскую теорию литературы и очень отчетливо выделил Маяковского из этой писательской группировки: "Мне понятнее и ближе реалистическое искусство, но поэзия Маяковского реалистична по сути, и именно так ее понимает рабочая масса".

Настроение аудитории резко изменилось; речь Анатолия Васильевича, моментами суровая, но тактичная, мудрая, неоднократно прерывалась аплодисментами, а в конце публика устроила ему настоящую овацию. Молодежь ждала Анатолия Васильевича у выхода; его окружили, передавали ему записки, забрасывали вопросами.

Внизу, в вестибюле, он сказал мне, усталый, но, по–видимому, довольный: "Эх, нет Маяковского! Вот послушал бы!"


Вспоминаю одну встречу осенью 1924 года на нашей квартире в Денежном переулке (теперь улица Веснина).

Анатолий Васильевич предупредил меня, что Маяковский собирается прийти к нему прочитать поэму "Владимир Ильич Ленин". При невероятной занятости Луначарского найти свободный вечер было не так легко; откладывать Анатолию Васильевичу не хотелось, и встреча с Маяковским была назначена на одиннадцать часов вечера.

У меня в этот вечер была репетиция дома с несколькими моими товарищами по сцене.

Около одиннадцати часов Анатолий Васильевич вернулся домой с какого-то собрания, где он делал доклад, прервал нашу репетицию и предложил моим партнерам остаться послушать Маяковского. Вскоре из передней до нас донеслись оживленные голоса, среди них выделялся знакомый, неповторимый голос Маяковского. С ним пришла довольно большая компания: Сергей Третьяков, Гроссман–Рощин, Л, Ю. и О. М. Брик, Малкин, Штеренберг и еще несколько человек. В первый момент мне показалось, что с Владимиром Владимировичем было не меньше двадцати пяти человек, но потом оказалось, что рост и голос Маяковского были виноваты в этой аберрации. Все же народу было значительно больше, чем я рассчитывала. Мы предполагали, что чтение будет в маленьком рабочем кабинете Анатолия Васильевича, но пришлось перебазироваться в большую комнату, принести стулья из столовой и т. д. Все уселись тесным кружком.

Ленин... Он был для Анатолия Васильевича вождем, учителем, другом. Его раннюю смерть Луначарский пережил так недавно, всего восемь месяцев тому назад.

Я следила за лицом Анатолия Васильевича, и во время чтения строк о плачущих большевиках я увидела, как вдруг запотели стекла пенсне Анатолия Васильевича.

Невольно пронеслось в памяти, как двадцать первого января Анатолий Васильевич уезжал в Горки в жгучий, какой-то беспощадный мороз: он был так подавлен горем, что, казалось, никого не видит и не слышит. На мою просьбу задержаться на десять минут, подождать, пока ему принесут обещанные валенки, он только махнул рукой и уехал в легкой, городской обуви...

Когда он вернулся, его брови и усы совершенно обледенели, а глаза опухли.

Вспомнился мне вечер в Колонном зале, еще полутемном, до того, как начался доступ публики. Заканчивали траурное оформление зала, затягивали крепом зеркала и люстры; сгрудилась у гроба молчаливая группа старых большевиков, друзей и членов семьи. Надежда Константиновна – воплощение скорби у гроба своего великого друга.

Я думала об этом, слушая поэму, и мне казалось, что и Анатолий Васильевич вновь переживает трагические минуты прощания. Но при всей скорби о невозвратимой утрате в поэме была жизнеутверждающая сила, в ней звучал неиссякаемый оптимизм.

Когда чтение Маяковского кончилось, наступило минутное молчание, которое для автора бывает более ценным, чем любые овации... и вдруг сверху, с галереи, раздались бурные аплодисменты и возгласы: "Спасибо! Спасибо, Владимир Владимирович!" Оказалось, что у моей младшей сестры, в ее комнате на антресолях, собралась театральная молодежь – студенты и воспитанники балетного техникума. Они тихонько пробрались на галерею и, затаив дыхание, слушали, а затем, увлекшись, выдали свое присутствие аплодисментами. Это вторжение незваных слушателей, такое непосредственное и искреннее, произвело на всех, особенно на Маяковского, самое хорошее впечатление. Он поднялся по лесенке на галерею и за руки притащил "зайцев" вниз.

А потом все сидели за столом и говорили хорошо и душевно. Анатолий Васильевич не мог ни есть, ни сидеть на месте; он расхаживал вокруг стола, по всей комнате, как обычно, когда его глубоко волновала какая-нибудь мысль.

Ведь и работал он так: диктовал, расхаживая по комнате; он не любил сидеть за столом. Я заметила, что это смущает некоторых из наших гостей,– им было неловко сидеть, когда хозяин "разгуливает". Я тщетно пробовала усадить Анатолия Васильевича; Владимир Владимирович заметил мои маневры и сказал мне: "Оставьте, ну пусть ходит. Пожалуй, не стоит перевоспитывать Анатолия Васильевича!" Он сказал это очень ласково, и я засмеялась вместе с ним.


И, тем не менее... повторяю: отношения Анатолия Васильевича и Маяковского не всегда были ровными. Набегали тучки... Был период ожесточенных боев между различными литературными группировками, наступления РАППа на всех инакомыслящих и в то же время активизации группы "классиков" во главе с Шенгели.

На одной кинопремьере мой давнишний знакомый С. пригласил меня после кино зайти к нему. Мы отправились пешком небольшой, но шумной компанией. С нами была киноактриса Кира Андроникова, балетмейстер Г. Шаховская, кинорежиссеры Н. Шенгелая, Б. Барнет, пианист А. Макаров и Маяковский. Так как вечер был не "званым" и организовался экспромтом, все чувствовали себя непринужденно и уютно. Разговор шел, главным образом, о кино, к которому многие из присутствующих были причастны. Упрекали Маяковского за измену кино, требовали создания новых сценариев. Кто-то из присутствующих, по–видимому одинаково далекий и от кино и от поэзии, обмолвился и вместо "Шенгелая" сказал "Шенгели". У Маяковского вдруг как-то передернулось лицо, и он прервал говорившего:

– За что вы его так? Коля Шенгелая – хороший парень. – Он слегка обнял его за плечи.– Вот Шенгели – это уж грех Анатолия Васильевича!

Он сказал это раздраженным тоном, обращаясь непосредственно ко мне. Мы оказались в стороне от остальных гостей, которые собрались вокруг рояля. Нас никто не слышал.

– Я хочу вам сказать: Анатолий Васильевич делает непростительные, грубейшие ошибки! Он взял под свою защиту совершенно безнадежную бездарь!

Я прервала его:

– Зачем вы говорите мне об этом, Владимир Владимирович? Очевидно, вы хотите, чтобы я передала ваше мнение Анатолию Васильевичу? Но зачем вам это? Ведь лучше и проще, если вы сам выскажете все Анатолию Васильевичу. Вы отлично знаете, что в любое время можете телефонировать ему и встретиться у нас дома или в Наркомпросе. Организовать ваше свидание я охотно берусь. Приходите к нам и ругайтесь на здоровье! Я спокойна за Луначарского – он сумеет отругаться.

Владимир Владимирович вдруг улыбнулся своей неожиданной, подкупающей улыбкой и сказал:

– Конечно, я приду. Вот только не знаю, буду ли ругаться. Поймите, мне обидно, чертовски обидно: уж очень хороший человек Анатолий Васильевич. Я сам люблю его, как дядю, как отца. А вот иногда злюсь на него, как на наркома.

Он хотел продолжать свои упреки, но я решительно заявила, что не разбираюсь в тонкостях литературной политики. Он пожал мне руку своей большой, энергичной рукой:

– Говорят: Маяковский – хам! А поймите: не всегда приятно хамить!

Нас окликнули, и разговор прервался.

Несмотря на неприятный повод к этому разговору, у мен