В. Маяковский в воспоминаниях современников — страница 92 из 129

– Вас боимся,– честно признался я.

Маяковский улыбнулся, и дальше беседа шла уже сердечней. Постепенно разглаживались морщины на его лбу, подобрели глаза.

Меня почти до конца разговора не покидало странное ощущение, что он чего-то допытывается, понять хочет, что я за человек есть. Конечно, он не выделял меня из круга моих сверстников. Только у Горького встречал я такой живой интерес к любому человеку, к любому рядовому труженику литературы. Беседуя со мной, Маяковский хотел, очевидно, найти во мне черты, характерные для всей молодой поэтической поросли.

– Много стихов чужих знаете на память? – спросил Маяковский.

– Много, – самонадеянно ответил я.

– Хорошо. Тогда скажите, чьи стихи я вам прочту. Он поднялся из–за стола и громко начал читать:


Ночь мчалась... За белым окном разгорался

Рассвет... Умирала звезда за звездой...

Свет лампы, мерцая, краснел и сливался

С торжественным блеском зари золотой.

И молча тогда подошла ты к роялю,

Коснулась задумчиво клавиш немых,

И страстная песня любви и печали,

Звеня, из–под рук полилася твоих...3


Он дочитал до конца стихотворение и затем, без передышки, начал новое:


Я не щадил себя. Мучительным сомненьям

Я сам навстречу шел, сам в душу их призвал... 4


Читал он по–своему, с характерными для Маяковского ироническими интонациями, и поэтому патетические стихи получались очень смешными.

Я развел руками и с горечью признал себя побежденным:

– Действительно, не знаю.

– А надобно знать,– сказал Маяковский,– ведь это из Надсона.– И, не запнувшись ни на мгновение, дочитал до конца все длиннейшее стихотворение.

– Вы Надсона не любите, зачем же было запоминать эти стихи?

– Своих литературных врагов надо знать,– уверенно сказал Маяковский.

Я признался, что Надсона не люблю, а все–таки ничего не помню наизусть, кроме стихов об усталом, страдающем брате.

Маяковский долго говорил о Надсоне, о его подражателях из числа моего поколения. Как жалею теперь, что не записал тогда его замечательные слова! Но недавно, когда перечитывал я письма Чехова, все тома подряд, поразила меня какая-то удивительно знакомая интонация, и невольно начал я вспоминать о тех чертах сходства, которые есть в духовном облике этих двух великих художников, казалось бы столь несходных друг с другом ни характером дарования, ни самой манерой письма. У обоих та же чистота во всем – и во внешнем облике, и в отношениях с людьми. Та же глубоко спрятанная нежность, прикрытая улыбкой иронии. Та же ненависть к нарочитой, показной красивости в искусстве. То же строгое, требовательное отношение к слову, неприязнь к украшательству в стиле, та же суровая, беспощадная ненависть к мещанству во всех его проявлениях и видах. Оба часто улыбались и, должно быть, редко смеялись громко...

Я сказал Владимиру Владимировичу, что смешные стихи люблю, хотя сам их писать не умею, и напомнил, как Чехов, издеваясь над ложной красивостью символистов, утверждал однажды насмешливо, что куда лучше декадентских виршей простецкие стихи Гиляровского о чеховском домике в Ялте:


Край, друзья, у вас премилый,

Наслаждайся и гуляй.

Шарик, Тузик косорылый

И какой-то Бабакай.


Он улыбнулся, и разговор перешел к поэтам–символистам.

Я сказал ему, что в последние месяцы часто читал Блока и что многие из стихотворений этого поэта люблю по–настоящему. Мой ответ почему-то не понравился Маяковскому.

– Любить Блока каждый гимназист может,– сердито сказал он.– Да и понимать надо, что именно можно любить у Блока,

Я стал заступаться за Блока, не столько оправдывая свое увлечение, сколько защищая стихи покойного поэта.

– Я Блока, наверно, не меньше вашего люблю, но по–другому. Было время – встречались, спорили, Менделееву его (так Маяковский и сказал мне: "Менделееву") я тоже знал хорошо... И вот однажды – в первую революционную пору – мы с ним как-то не доспорили, разошлись. А на другой день иду по улице, вижу, Блок с женой – в пролетке. Я разбежался, догнал лошадку, на всем ходу – бултых в пролетку, сел рядом с ним, говорю Блоку: "Ну что же, продолжим вчерашний спор?"

Маяковский помолчал, налил в бокал "Ореанды" и негромко сказал:

– Вот видите... А вы говорите, что вы Блока любите...

Наша беседа затянулась, огромный закат полыхал над городом, "красный, как "Марсельеза" 5,– невольно вспомнилась мне строчка стихов Маяковского.

– Развяжусь с театром,– сказал Владимир Владимирович,– и обязательно напишу воспоминания. Ведь я очень много интересных людей знал, и есть что о них рассказать.

С большой теплотой говорил он о людях, заслуживающих уважения, и не было уже в речи его ни шутки, ни усмешки.

Он стоял возле окна, освещенного пестрыми красками необычайно яркого заката, стоял, как памятник самому себе, огромный, прекрасный той удивительной красотой, которую дает каждому настоящему человеку сила внутреннего убеждения в своей правоте. Впервые за время знакомства с Маяковским почувствовал я то, что некоторые люди называют пафосом дистанции, и мне стало не по себе.

Из ресторана позвонили, меня снова звали на банкет. Я заторопился, но Владимир Владимирович уговаривал остаться и продолжить разговор. Мы еще посидели с полчаса, потом поднялись наверх.

У входа в банкетный зал Маяковского встретил модный в то время литератор, смазливый, самонадеянный, в новеньком с иголочки костюме, распространяющий вокруг себя благоухание крепких духов. Десять минут назад Маяковский говорил мне о нем как о пошляке, как о бездарности, и вот неожиданно он первым повстречался нам...

Но сейчас Маяковский был настроен добродушно.

– Вы стали очень красивы,– с ласковой иронией сказал Маяковский, обращаясь к модному литератору, окруженному восторженными почитательницами. Модный литератор обиделся, выпятил петушиную грудь и зло сказал:

– Чего нельзя о вас сказать, Владимир Владимирович...

Маяковский выпрямился, глаза его снова стали озорными, насмешливыми, в облике его не было уже ничего чеховского.

– Вот поэтому-то я и просил издательство, чтобы к моей книге приложили ваш портрет: авось больше покупать станут.


...В следующий раз мы увиделись месяцев через десять, в дни последнего приезда Маяковского в наш город.

В тридцатом году ленинградские писатели не имели своего клуба, и многочисленные заседания и совещания ЛАПП (так сокращенно называлась Ленинградская ассоциация пролетарских писателей) проходили в Доме печати. Журналисты были добрыми хозяевами и даже ввели в правление Дома некоторых из нас, в том числе и меня.

Календарь работы Дома печати обычно составлялся заранее, и однажды меня известили, что мое дежурство назначено на тот день, когда будет открыта выставка Маяковского "20 лет работы".

В назначенный день я пришел в Дом печати задолго до начала дежурства.

Народу было мало. С интересом разглядывал я многочисленные витрины выставки. Меня удивило тогда такое внимание Маяковского к собственной работе, я не понял, что выставка была для него не просто юбилеем, а деловым отчетом республике о работе, проделанной за долгие годы.

Время шло, а народу не прибавлялось. У одной из витрин я увидел Маяковского. Он что-то объяснял молодой красивой женщине, внимательно смотревшей на него темными глазами.

Всего неприятней было, что никто из ленинградских литераторов не показывался в гостиных. Неожиданно ко мне подошел директор Дома печати З. С. Шалыт и попросил провести нынешний вечер. Я стал отказываться, но выхода не было: кому-то открывать вечер надо, а никого из известных писателей в помещении нет. Я предложил еще немного подождать,– может быть, кто-нибудь и придет. Но ждать больше нельзя – уже слышатся последние звонки...

Ждем минут десять. Маяковский одиноко ходит по гостиной, и мне кажется, что он не скрывает своего раздражения. Как тень, следует за ним какой-то бильярдист, с которым Маяковский уже сражался сегодня. Маяковский морщится и не отвечает на его льстивые слова.

Наконец я подхожу к Маяковскому и сообщаю, что мне поручено председательствовать на его вечере и приветствовать от имени ленинградских писателей.

Маяковский наклоняется ко мне:

– Что же, приветствуйте меня от имени Брокгауза и Ефрона...

Я сконфуженно лепечу что-то, чувствуя, что он понимает обстановку, сложившуюся сегодня в этом здании. Он пристально смотрит на меня карими глазами и, заметно повеселев, говорит:

– Значит, будем начинать.

Я вдруг признаюсь ему:

– Знаете, я впервые буду вести юбилейный вечер...

– Стесняетесь первым подняться на сцену? – спрашивает Маяковский, понимая причину моего смущения.– Ничего страшного! Выйдем вместе.

И сразу же, не давая опомниться, идет на сцену, чуть подталкивая меня локтем...

Маяковский выходит на сцену, его встречают аплодисментами. Я стою немного позади. Маяковский оглядывается и обычным тоном своего уверенного разговора с незнакомой аудиторией говорит:

– Вечер объявляю открытым. Сейчас меня будет приветствовать Виссарион Саянов...

Я выхожу вперед и взволнованно начинаю приветственную речь. Времени на подготовку у меня не было, собраться с мыслями я не мог, но слова сами приходили в тот вечер. Смотрю на Маяковского, вижу, что моя импровизированная речь ему нравится. Осмелев, говорю о нем как об учителе советской поэзии, как о великом поэте нашего времени и снова оглядываюсь: не высмеет ли меня неожиданной репликой? Но Маяковский молчит, и странно: лицо его кажется мне угрюмым. Кое–как заканчиваю свое выступление и шепчу:

– Теперь я уйду со сцены, Владимир Владимирович...

– Оставайтесь,– громко говорит он, но я уже сбегаю по ступенькам в зрительный зал.

Маяковский начинает свое выступление:

– С удивлением услышал я слова приветствия... За последнее время обо мне чаще говорят как о начинающем... Друзья по бильярдной игре знают меня лучше, чем поэты.

Слова его, как всегда, точны, определения метки, насмешки разят врагов без пощады.