– О, простите, – пробормотала я, отпрянув, и тотчас же узнала Гвидо.
– Что Вы здесь делаете, синьорина? – его ошеломлённое лицо было искажено рыданиями, глаза покраснели, как после бессонной ночи. Позже я узнала, что он двое суток просидел у дядиной постели и, стараясь сдерживать слезы, до последнего вздоха держал дона Урбано за руку. Когда же тот скончался, Гвидо не мог больше оставаться в комнате: ему хотелось побыть одному, ни с кем не общаясь, выпустить пар, выплакаться. Вот он и укрылся в коридоре для слуг, надеясь, что там его искать не станут. – Что Вы здесь делаете? – недоверчиво переспросил он.
Я не стала ничего объяснять, прошептала только:
– Соболезную Вашей утрате.
– Он был хорошим человеком, – ответил Гвидо, утирая слёзы. – Мне будет очень его не хватать. Сначала отец, теперь... – его голос сорвался.
Не знаю, как так случилось: мы просто стояли очень, очень близко, в тусклом свете едва различая друг друга. Одной рукой я придерживала на груди концы шали, другой сжимала свёрток с деньгами и не знала, что ещё сказать. Но он ни о чём не спрашивал, только смотрел, и взгляд этот казался искренним – и беспомощным, как у ребёнка. Сочувствуя его горю, я инстинктивно коснулась его щеки, и он, раскинув руки, прижал меня груди. Моё лоб, уткнувшийся ему в ключицу, тотчас же стал мокрым от слёз, но я не отстранилась – напротив, почти уронив шаль, в свою очередь прижалась к нему, повторяя:
– Не плачьте, пожалуйста, не плачьте...
Он в ответ молча поцеловал меня – должно быть, хотел в затылок, но вышло в висок. Я подняла голову.
В этот момент дверь, разделявшая две половины дома, распахнулась, и на пороге возникла донна Лючиния. Гвидо стоял к ней спиной, но я видела её даже слишком хорошо. А она видела меня, видела нас – и молча удалилась, хлопнув дверью. Лишь тогда Гвидо, словно очнувшись, разжал руки.
– Прошу прощения, – пробормотал он. – Извините... Я не хотел...
– Мне пора... – пискнула я тонким голоском, так не похожим на мой обычный, и, подобрав шаль, бросилась к двери: так стыдно было смотреть ему в лицо. Однако он не отставал:
– После похорон мне придётся задержаться на несколько дней в Л., и я хотел бы снова Вас увидеть! Буду ждать в библиотеке! Каждое утро!
Я выскочила из дома, сбежала по лестнице. Уже почти стемнело, но дом мой был недалеко, и я шла быстро, почти не глядя под ноги. Во мне боролись противоречивые чувства: нежность и сострадание к пережитому Гвидо горю, но в то же время странное торжество, неведомая ранее радость, смутная надежда. А вместе с ними – неуверенность, сомнения, страх: точнее, леденящий душу ужас при виде возникшей на пороге мрачной фигуры. Узнала ли она меня? Что обо мне подумала? От волнения я даже почти забыла про Ассунтину, которую ещё нужно было накормить ужином, желательно горячим. И с которой в моё отсутствие наверняка приключилась какая-нибудь напасть.
Я вошла, едва дыша. И только скинув шаль, поняла, что обёрнутого галуном свёртка с деньгами в руках нет: видимо, я уронила его там, в коридоре. Мне сразу стало стыдно, что со всеми своими чувствами я способна сожалеть о такой пошлой мелочи: сумма ведь была совсем небольшой. Но для меня важен каждый сольдо, особенно теперь, когда приходилось заботиться об Ассунтине, а моя шкатулка потихоньку пустела.
Девочка сразу поняла, что стряслось что-то необычное, и долго глядела вопросительно, но так ничего и не сказала. Зато накрыла на стол, нарезала хлеб, начистила и нарезала картошки, моркови и сельдерея на суп.
– Я только огонь разжечь не смогла, – призналась она. – Эта плита совсем не такая, как мамина.
– Ничего, я тебя научу, – мне ведь, возможно, ещё не раз придётся оставить малышку одну. Позовут шить в богатый дом – как её с собой взять?
Я добавила немного цикория и замоченной с утра чечевицы: получилась большая кастрюля густого, сытного супа, которой хватило бы самое меньшее дня на три. Ещё достала из кухонного шкафа два яйца, пожарила их с луком. А после, усевшись за стол, попыталась разговорить Ассунтину: спросила, что проходили в школе, сделаны ли уроки. Она отвечала односложно, словно до смерти устала. Неужели передо мной та же неистовая дикарка, что без удержу носилась по пляжу, удивлялась я. Где растеряла она свою наглость, уверенность, живость? Разумеется, девочка целыми днями думала о матери, о том, что с ней будет, но вопросов не задавала и объяснений не просила. Бедное дитя, не могла не посочувствовать я, кто знает, какое будущее тебя ждёт? У меня по крайней мере была бабушка.
Как ни жаль мне было заработка за целый день, возвращаться за деньгами в палаццо Дельсорбо я не стала: не хотелось видеть выставленного на всеобщее обозрение покойника, слушать болтовню посетителей, смущать своим присутствием Гвидо или, тем более, встречаться взглядом с его бабушкой. Дата похорон меня тоже не интересовала. Я, конечно, знала, что там соберётся невероятная толпа друзей, родственников и прочих зевак всех возможных сословий, включая самые скромные, сгорающих от любопытства поглазеть на донну Лючинию, которая после смерти дочери ещё ни разу не покидала дома. Но сама идти не собиралась.
Следующие несколько дней я провела дома: закончила вышивать простыни и надставила для Энрики четыре домашних платьица – простейшее дело, поскольку для этого всего и надо было, что расставить пару оборок на подоле, изначально предусмотренных не только для украшения, но и как раз для этой надобности, поскольку, несмотря на богатство, в части рачительности и здравомыслия синьорина Эстер следовала тем же правилам, что и все остальные. Платьица её дочери служили до последнего, пока ткань в буквальном смысле не протиралась до дыр, а кармашки не обтрёпывались по углам, или пока не становились настолько тесными, что их уже невозможно было застегнуть на спине.
Работа на дому давала мне возможность лучше позаботиться об Ассунтине: приготовить горячий обед, помочь с уроками. Я по-прежнему беспокоилась о её здоровье, каждый день трогала лоб, чтобы проверить, нет ли температуры, а просыпаясь ночью, вслушивалась в дыхание. Впрочем, с этой точки зрения моя маленькая воспитанница была в полном порядке, даже кашель исчез, как будто три дня на море и так перепугавшее меня купание в ледяной воде в самом деле оказались чудодейственным средством. А вот совершенно изменившееся поведение Ассунтины и впрямь заставило меня задуматься: теперь она казалась ребёнком вполне разумным, послушным и молчаливым. Даже чересчур молчаливым.
Я разговорилась об этом с синьориной Эстер, когда пришла вернуть платьица, а она попросила меня задержаться, чтобы выпить кофе и поболтать. О Гвидо я упоминать не стала – Эстер сама почувствовала перемену в моём настроении, но была слишком деликатна и слишком обходительна, чтобы спрашивать: всё ждала, что я начну сама, а мне не хватало духу. Впрочем, она была настолько далека от догадки, кто мог завладеть моими мыслями, что, разделив озабоченность судьбой Ассунтины и написав записку знакомой, старшей медсестре больницы, которую я могла бы попросить приглядеть за несчастной Зитой, решила рассказать мне, как любопытный анекдот, о похоронах Урбано Дельсорбо и реакции донны Лючинии на оглашение завещания. На похороны, как я и предполагала, собрался весь город: шествие было бесконечно долгим, собор переполнен. На передних скамьях разместилась аристократия, за ними, ближе к выходу, офицеры расквартированного в Л. полка, фабриканты, зажиточные горожане, королевские чиновники, клерки, лавочники, слуги и прочая чернорабочая мелочь. Поговаривали (тут в глазах синьорины Эстер мелькнула озорная искорка), что в толпе у самого выхода видели и нескольких пансионерок лучшего городского борделя во главе с бандершей, которая по такому случаю разрешила своим подопечным показаться на́ люди: в конце концов, дон Урбано до последнего оставался одним из самых преданных клиентов этого заведения.
– Этот, наверное, и на небесах найдёт способ неплохо провести время, – залившись смехом, добавила Эстер, хоть образ жизни покойного и противоречил её принципам. – Если, конечно, не окажется в Аду. Но не за свою распутную жизнь, а за шутку, которую сыграл с собственной матерью. Похоже, донна Лючиния была в ярости: во всяком случае, Кирику она уволила в два счёта.
– А Кирика-то тут при чём?
– Так ведь дон Урбано в своём завещании далеко не всё оставил, как ожидалось, матери и племяннику – бо́льшую часть своего личного имущества он отписал той, кого в доме звали «старой служанкой»!
Случается, хоть и редко, что хозяева привязываются к слугам и выделяют им от щедрот – кто чуть более, кто чуть менее. Но бо́льшую часть имущества!
– А Ринучче он ничего не оставил?
– Ничего. И это самая большая загадка. Правда, Кирика прослужила в доме Дельсорбо более полувека, а Ринуччу наняли много позже, уже после холеры. С другой стороны, охочим до подробностей ждать недолго: завещание дона Урбано будет оглашено нотариусом ещё до конца месяца.
Что же касается мрачного настроя Ассунтины, то синьорина Эстер выказала больше заботы обо мне, чем о ней.
– Ты взвалила на свои плечи слишком тяжкий груз. И с каждым днём он будет становиться всё тяжелее. Неужели у девочки нет родных, которые могли бы о ней позаботиться?
– Зита никогда о них не упоминала. Да и будь у неё кто, давно бы попросила помощи. Они ведь временами чуть ли с голодухи не помирали. Нет, как мужа её зарезали, они совсем одни остались.
– И девочка это знает. Она, конечно, надеется, что мать вернётся, но уже достаточно взрослая, чтобы понимать: нужно готовиться к худшему. Бедняжка! Но ты ведь не обязана это делать. Ты ещё слишком молода, одинока, живёшь только тем, что зарабатываешь... – она, запнувшись, взглянула на меня, будто оценивая мою способность справиться, и добавила: – Не волнуйся. Как придёт время, я помогу тебе пристроить твою подопечную. Хотя, если считаешь, что тебе это не по силам, можем начать что-нибудь подыскивать уже сейчас...
– Спасибо, но я лучше подожду, пока Зита... она ведь всё-таки может выздороветь и вернуться к дочери, верно?